|
М. Мид
КУЛЬТУРА И МИР ДЕТСТВА
Избранные произведения
СОДЕРЖАНИЕ
От редколлегии
I. Иней на цветущей ежевике
Часть 2
Глава 11. Самоа: девушка-подросток
Глава 12. Возвращение из экспедиции
Глава 13. Манус: мышление детей у примитивных пародов
Глава 14. Годы между экспедициями
Глава 15. Арапеши и мундугуморы: половые роли в культуре
Глава 16. Чамбули: пол и темперамент
Глава 17. Бали и ятмулы: качественный скачок
II. Взросление на Самоа
I. Введение
II. День на Самоа
III. Воспитание самоанского ребенка
IV. Самоанское семейство
V. Девочка и ее возрастная группа
VII. Принятые формы сексуальных отношений
VIII. Роль танца
IX. Отношение к личности
XIII. Наши педагогические проблемы в свете самоанских антитез
III. Как растут на Новой Гвинее
I. Введение
III. Воспитание в раннем детстве
IV. Семейная жизнь
VII. Мир ребенка
XIV. Воспитание и личность
Приложение I. Этнологический подход к социальной психологии
IV. Горные арапеши (главы из книги «Пол и темперамент в трех
примитивных обществах»)
1. Жизнь в горах
2. Совместный труд в общество
3. Рождение ребенка у арапешей
4. Влияния, формирующие личность арапеша в раннем детстве
6. Взросление и помолвка девочки у аранешей
8. Идеал арапешей и те, кто отклоняется от него
V. Отцовство у человека — социальное изобретение
VI. Культура и преемственность. Исследование конфликта
между поколениями
Глава 1. Прошлое: Постфигуративные культуры, и хорошо известные предки
Глава 2. Настоящее: Кофигуративные культуры и знакомые сверстники
VII. Духовная атмосфера и наука об эволюции
Комментарии
Приложение. И. С. Кон. Маргарет Мид и этнография
детства
Библиография важнейших работ М. Мид
ОТ РЕДКОЛЛЕГИИ
Институт этнографии им. Н. Н. Миклухо-Маклая АН СССР и Главная редакция восточной
литературы издательства «Наука» начиная с 1983 г издают книжную серию «Этнографическая
библиотека».
В серии публикуются лучшие работы отечественных и зарубежных этнографов, оказавшие
большое влияние на развитие этнографической пауки и сохраняющие по нынешний
день свое важное теоретическое и методическое значение. В состав серии включаются
произведения, в которых на этнографических материалах освещены закономерности
жизни человеческих обществ на том или ином историческом этапе, рассмотрены крупные
проблемы общей этнографии. Так как неотъемлемой задачей науки о народах является
постоянное пополнение фактических данных и глубина теоретических обобщений зависит
от достоверности и детальности фактического материала, то в «Этнографической
библиотеке» найдут свое место и работы описательного характера, до сих пор представляющие
выдающийся интерес благодаря уникальности содержащихся в них сведений и важности
методических принципов, положенных в основу полевых исследований.
Серия рассчитана на широкий круг специалистов в области общественных наук,
а также на преподавателей и студентов высших учебных заведений.
Серия открылась изданием двух книг: «Лига ходеносауни, или ирокезов» Л. Г.
Моргана и «Структурная антропология» К. Леви-Строса. Обе вышли в свет в 1983
г. (в 1985 г. книга Леви-Строса была издана дополнительным тиражом). Предлагаемая
книга Маргарет Мид «Культура и мир детства. Избранные произведения» впервые
знакомит советского читателя с сочинениями знаменитого американского ученого,
родоначальницы этнографии детства.
В процессе подготовки к изданию находится труд русского ученого — тюрколога,
лингвиста и этнографа — академика В. В. Радлова (1837—1918) «Из Сибири. Страницы
дневника» (перевод с немецкого). В перспективном плане серии также работы Д.
И. Зеленина, М. Мосса, Л. Я. Штернборга, В. Г. Богораза, И. Ф. Сумцова и др.
ИНЕЙ НА ЦВЕТУЩЕЙ ЕЖЕВИКЕ
ЧАСТЬ 2
Глава 11. Самоа: девушка-подросток
Когда я отправилась на Самоа, мое понимание обязательств, налагаемых на исследователя работой в поле и составлением отчетов о ней, было смутным. Мое решение стать антропологом частично основывалось на убеждении, что простой ученый, даже не обладающий особыми дарованиями, необходимыми великому художнику, может содействовать умножению знаний. Это решение было связано и с острым чувством тревоги, переданным мне профессором Боасом1 и Рут Бенедикт2. В отдаленных частях земли под натиском современной цивилизации ломаются образы жизни, о которых нам ничего не известно. Описать их нужно теперь, теперь, в противном случае они навсегда будут потеряны для нас. Все остальное может подождать, но это стало самой насущной задачей. Такие мысли овладели мною на встречах в Торонто в 1924 году, где я, самая юная участница конгресса, слушала других, постоянно говоривших о “своем народе”. У меня не было народа, о котором я могла бы говорить. С этого времени у меня созрела твердая решимость выйти в поле, и не когда-нибудь в будущем, после размышлений на досуге, а немедленно, как только я завершу необходимую подготовку.
Тогда я очень плохо представляла себе, что такое полевая работа. Курс лекций о ее методах, прочитанный, нам профессором Боасом, не был посвящен полевой работе, как таковой. Это были лекции по теории — как, например, организовать материал, чтобы обосновать или поставить под сомнение определенную теоретическую точку зрения. Рут Бенедикт провела одно лето в экспедиции, занимаясь группой совершенно окультуренных индейцев в Калифорнии, куда она забрала с собой на отдых и свою мать. Она работала и с зуньи3. Я читала ее описания пейзажей, внешнего вида зуньи, кровожадности клопов и трудностей с приготовлением пищи. Но я очень мало почерпнула из них сведений о том, как она работала. Профессор Боас, говоря о квакиютлях4, называл их своими “дорогими друзьями”, но за этим не следовало ничего такого, что помогло бы мне понять, что значит жить среди них.
Когда я решила взять в качестве предмета исследования девушку-подростка, а профессор Боас разрешил мне отправиться в поле на Самоа, я выслушала его получасовое напутствие. Он предупредил меня, что в экспедиции мне следует быть готовой к кажущимся потерям времени, к тому, чтобы просто сидеть и слушать, и что не следует терять время, занимаясь этнографией вообще, изучением культуры в ее целостности. К счастью, много людей — миссионеров, юристов, правительственных чиновников и этнографов старого закала — уже побывало на Самоа, так что искушение “тратить время” на этнографию, добавил он, будет у меня менее острым. Летом он написал мне письмо, в котором еще раз посоветовал беречь здоровье и вновь коснулся задач, стоящих передо мной:
Я уверен, Вы тщательно обдумали этот вопрос, но па некоторые его стороны,
особо интересующие меня, мне хотелось бы обратить Ваше внимание, даже если
Вы уже и думали о них.
Меня очень интересует, как молодые девушки реагируют на ограничения свободы
поведения, накладываемые на них обычаем. Очень часто и у нас в подростковом
возрасте мы сталкиваемся с бунтарским духом, проявляющимся либо в угрюмости,
либо во вспышках ярости. У нас мы встречаем людей, для которых характерна
покорность, сопровождаемая подавленной мятежностью. Это проявляется либо в
стремлении к одиночеству, либо в навязчивом участии во всех общественных мероприятиях,
за которым кроется желание заглушить внутреннюю тревогу. Не совсем ясно, можем
ли мы столкнуться с подобными явлениями в примитивном обществе и не является
ли у нас стремление к независимости простым следствием условий современной
жизни и более развитого индивидуализма. Меня также интересует крайняя застенчивость
девушек в примитивном обществе. Я не знаю, обнаружите ли Вы ее на Самоа. Она
характерна для девушек большинства индейских племен и проявляется не только
в их отношениях с посторонними, но и в кругу семьи. Они часто боятся говорить
со стариками и очень застенчивы в их присутствии.
Еще одна интересная проблема — вспышка чувства у девушек. Вы должны обратить
особое внимание на случаи романтической любви у старших девушек. По моим наблюдениям,
ее ни в коем случае нельзя считать исключенной, и она, естественно, в своих
наиболее ярких формах выступает там, где родители или общество навязывают
девушкам браки против их воли.
... Ищите индивидуальное, но думайте и о схеме, ставьте проблемы так, как
Рут Бунзель5 поставила их в исследовании искусства у пуэбло и геберлинов
на северо-западном побережье. Полагаю, Вы уже прочли статью Малиновского6
в Psyche о поведении в семье на Новой Гвинее7. Я думаю, что на
него сильно повлияли фрейдисты, но проблема, поставленная им,— одна из тех,
которые встают и передо мной.
Здесь необходимо упомянуть еще и об объемистой книге Г. Стэнли Холла8 о подростках, в которой, отождествляя стадии роста человека со стадиями человеческой культуры, он утверждал, что развитие каждого ребенка воспроизводит историю человеческого рода. Учебники же исходили из предпосылки, заимствованной в основном из немецкой теории9, согласно которой половое созревание — период мятежа и стресса. В то время половое созревание и подростковый возраст прочно отождествлялись всеми. Только много позже исследователи, занимавшиеся развитием детей, начали говорить о гипотетическом “первом подростковом периоде” — приблизительно в возрасте шести лет — и о втором кризисе — во время полового созревания, о продолжении подросткового периода после двадцати лет и даже о каких-то проявлениях его у взрослых, которым за сорок.
Моя подготовка по психологии дала мне представление о выборках, тестах, систематизированных анкетах поведения. У меня также был даже небольшой опыт практической работы с ними. Моя тетушка Фанни работала в Ассоциации защиты юношества в Халл-Хауз в Чикаго, и одно лето я посвятила чтению отчетов этой Ассоциации. Они дали мне представление о том, что такое социальный контекст индивидуального поведения, о том, чем следует считать семью и каково ее место в структуре общества.
Я понимала, что мне надо будет изучить язык. Но я не знала никого, кроме миссионеров и их детей, ставших этнологами, кто владел бы разговорным языком изучаемого народа. Я прочла только один очерк Малиновского и не знала, в какой мере он владел языком тробрианцев10. Сама же я не знала ни одного иностранного языка, я только “учила” латынь, французский и немецкий в средней школе. Наша языковая подготовка в колледже заключалась в кратком знакомстве с самыми экзотическими языками. На занятиях на нас без всякой предварительной подготовки обрушивали вот такие предложения:
И это был своего рода великолепный метод обучения. Он учил нас, как и наши семинары по формам родства и религиозным верованиям, ожидать в экспедициях встречи с чем угодно, сколь бы странным, непонятным и причудливым оно ни показалось нам. И безусловно, первая заповедь, которая должна быть усвоена этнографом-практиком, гласит: очень вероятно, что ты столкнешься с новыми, неслыханными и немыслимыми формами человеческого поведения.
Эта установка на возможность столкновения в любое мгновение с новой, еще не зарегистрированной формой человеческого поведения — причина частых стычек антропологов с психологами, которые пытаются “мыслить с естественнонаучной точностью” и не доверяют философским конструкциям. Эта установка была причиной и наших столкновений с экономистами, политологами и социологами, которые используют модель социальной организации нашего общества в своих исследованиях других общественных укладов.
Хорошая школа, пройденная нами у профессора Боаса, разрушила нашу инертность, воспитала в нас готовность к встрече с неожиданным и, да будет это сказано, с чрезвычайно трудным. Но нас не обучили, как работать с экзотическим чужим языком, доведя знание его грамматики до такой степени, чтобы можно было научиться говорить. Сепир11 заметил мимоходом, что изучение иностранного языка лишено морального аспекта: честным можно быть, считал он, только на родном языке.
Таким образом, в нашем образовании не было знания к а к. Оно дало нам лишь знание того, что надо искать. Спустя много лет Камилла Веджвуд во время своей первой экспедиции на остров Манам коснется этого вопроса в первом письме домой: “Как узнать, кто брат чьей-то матери? Это знают лишь бог и Малиновский”. В вопросе же Лоуи12: “Как мы узнаем, кто брат чьей-то матери, если кто-нибудь не скажет нам об этом?” — ясно видно разительное отличие его методов полевой работы от моих.
Полученное образование привило нам чувство уважения к изучаемому народу. Каждый народ состоит из полноценных человечяских существ, ведущих образ жизни, сопоставимый с нашим собственным, людей, обладающих культурой, сравнимой с культурой любого другого народа. У нас никто никогда не говорил о квакиютлях, или зуньи, или же о любом ином народе как о дикарях или варварах. Да, это были примитивные народы, то есть их культура была бесписьменной, она сложилась и развивалась без поддержки письменности. Но понятие “примитивный” означало для нас только это. В колледже мы твердо усвоили, что нет правильной прогрессии от простых, “примитивных” языков к сложным “цивилизованным” языкам. В действительности многие примитивные языки куда более сложны, чем письменные. В колледже мы также узнали, что, хотя некоторые художественные стили и развились из простых узоров, существовали и другие, эволюционировавшие от усложненных форм к более простым.
Безусловно, был у нас и курс по теории эволюции. Мы знали, что, для того чтобы человекоподобные существа выработали язык, научились пользоваться орудиями труда, разработали формы социальной организации, способные передавать опыт, приобретенный одним поколением, другому, понадобились миллионы лет. Но мы выходили в поле для того, чтобы искать не ранние формы человеческой жизни, но такие формы, которые были отличны от наших, отличны потому, что определенные группы примитивных людей жили в изоляции от основного потока великих цивилизаций. Мы не делали ошибки подобно Фрейду, предполагавшему, что примитивные народы, живущие на далеких атоллах, в пустынях, в чаще джунглей или же на арктическом Севере, тождественны нашим предкам13. Конечно, мы можем узнать у них, сколько времени понадобится для того, чтобы повалить дерево каменным топором, или же как мало пищи может принести в дом женщина в обществах, где главный источник пищи — охота мужчин. Но эти изолированные народы — не звенья генеалогического древа наших предков. Для нас было ясно, что наши предки на перекрестках торговых путей, где встречались представители разных народов, обменивались идеями и товарами. Они переходили через горы, отправлялись за моря и возвращались домой. Они брали в долг и вели учет. На них влияли открытия и изобретения, сделанные другими народами, влияли очень сильно, что было невозможно для народов, живших в относительной изоляции.
Мы были готовы к тому, что в нашей полевой работе можем столкнуться с различиями, значительно превышающими те, которые мы находим во взаимосвязанных культурах западного мира или в жизни народа па разных стадиях нашей собственной истории. Отчеты о найденном, об образе жизни всех исследованных народов и будут главным вкладом антропологов в копилку точных знаний о мире.
Таков был мой интеллектуальный багаж в области теоретической антропологии.
Я, конечно, в какой-то мере научилась пользоваться методиками обобщенного описания
таких, например, явлений, как использование народом своих природных ресурсов
или форм социальной организации, развитых им. У меня был и некоторый опыт анализа
наблюдений, сделанных другими исследователями.
Но никто не говорил о том, какими реальными навыками и способностями должен
обладать молодой антрополог, вышедший в поле, — способен ли он, например, наблюдать
и точно регистрировать увиденное, есть ли у него интеллектуальная дисциплина,
необходимая для упорной работы день за днем, когда нет никого, кто руководил
бы им, сопоставлял бы его наблюдения, кому можно было бы пожаловаться или перед
кем похвалиться удачей. Письма Сепира к Рут Бенедикт и личные дневники Малиновского
полны горьких сетований на праздность, а написаны они были как раз в то время,
когда, как мы хорошо знаем, они совершали великолепную работу. Никого не интересовала
наша способность выносить одиночество. Никто не спрашивал, как мы наладим сотрудничество
с колониальными властями, с военными или с чиновниками Управления по делам индейцев,
а работать мы должны были с их помощью. Здесь нам никто не давал никакого совета.
Этот стиль, сложившийся в начале столетия, когда исследователю давали хорошую
теоретическую подготовку, а затем посылали его жить среди примитивного народа,
предполагая, что со всем остальным он разберется сам, сохранился до нашего времени.
В 1933 году, когда я давала молодой исследовательнице, отправлявшейся в Африку,
советы, как справляться с пьянством британских чиновников, антропологи в Лондоне
ухмылялись. А в 1952 году, когда с моей помощью Теодора Шварца14 послали
учиться новым навыкам — обращению с генератором, записи на магнитную ленту,
работе с камерой — всему тому, с чем предполагалось столкнуться в поле, профессора
Пенсильванского университета считали это смешным. Те, кто учит сейчас студентов,
учат их так, как их профессора учили их самих, и если молодые этнографы не впадут
в отчаяние, не подорвут свое здоровье, не умрут, то они станут этнографами традиционного
стиля.
Но это расточительная система, система, на которую у меня нет времени. Я борюсь
с ней, давая моим студентам возможность воспроизвести мою подготовку к полевой
работе, поработать над моими записями, поощряя их занятия фотографией, создавая
для моего класса такие ситуации, в которых студенты сталкиваются с реальными проблемами
и реальными трудностями, ситуации, где есть неожиданное и непредвиденное. Только
таким образом мы сможем оценить реальные достоинства разных способов регистрации
увиденного и посмотреть, как реагируют студенты в тех случаях, когда они потеряют
ключ от фотокамеры или забудут снять крышку с объектива во время ответственного
снимка.
Однако в этой борьбе я постоянно терплю поражение. Годичное обучение тому, как защитить каждый предмет от влажности или падения в воду, не мешает молодому этнографу завернуть единственный экземпляр уникальной рукописи в простую оберточную бумагу, положить паспорт и деньги в грязную, рваную сумку или же забыть упаковать дорогую и нужную камеру в герметический контейнер. Это досадно, ибо приобретают же практические навыки студенты, обучающиеся другим наукам: химики усваивают правила лабораторных работ, психологи привыкают пользоваться секундомером и писать протоколы экспериментов.
То, что антропологи предпочитают быть самоучками во всем, даже в усвоении теорий, преподанных им в колледже, по-моему, профессиональная болезнь, которая связана с чрезвычайно трудными условиями полевой работы. Для того чтобы сделать ее хорошо, исследователь должен освободить свой ум от всех предвзятых идей, даже если они относятся к другим культурам в той же части света, где он сейчас работает. В идеальном случае даже вид жилища, возникшего перед этнографом, должен восприниматься им как нечто совершенно новое и неожиданное. В определенном смысле его должно удивлять, что вообще имеются дома, что они могут быть квадратными, круглыми или овальными, что они обладают или не обладают степами, что они пропускают солнце и задерживают ветры и дожди, что люди готовят или не готовят, едят там, где живут. В поле никакое явление нельзя принимать за нечто само собой разумеющееся. Коль скоро мы об этом забудем, мы не сможем свежо и ясно воспринять то, что у нас перед глазами, а когда новое видится нам в качестве одного из вариантов чего-то уже известного, мы можем совершить очень грубую ошибку. Рассматривая некое увиденное жилище как большее или меньшее, роскошное или скромное по сравнению с жилищами уже известными, мы рискуем потерять из виду то, чем является именно это жилище сознании его обитателей. Позднее, когда исследователь основательно познакомится с новой культурой, все в ней должно быть подведено под уже известное о других народах, живущих в данном регионе, включено в наши теории о примитивных культурах вообще, в наши знания о человеке как таковом — знания на сегодняшний день, разумеется. Но основная цель этнографических экспедиции — расширить наши знания. Вот почему установка на распознавание новых вариантов уже известного, а не на поиск принципиально нового малоплодотворна. Очистить же собственное сознание от предвзятых представлений очень трудно, и, не затратив на это годы, почти невозможно освободиться от предрассудков, занимаясь только собственной культурой или другой, близкой ей.
В своей первой экспедиции этнограф всего этого не знает. Ему известно только то, что перед ним сложнейшая задача научиться достаточно четко понимать чужой язык и говорить на нем, определить, кто что собой представляет, понять тысячи действий, слов, взглядов, пауз, входящих в еще неизвестную систему, и, наконец, “охватить” структуру всей культуры. До моей поездки на Самоа я хорошо осознавала, что категории описания культур, употребленные другими исследователями, были и не очень оригинальными, и не очень чистыми. Грамматики, созданные ими, несли па себе печать идей индоевропейских грамматик, а описания туземных вождей — европейские представления о ранге и статусе. Я сознавала, что мне надо будет прокладывать свой путь в этом тумане полуистин и полузаблуждений. К тому же передо мной была поставлена задача изучения новой проблемы, проблемы, по которой не было никаких исследований и, следовательно, руководств.
Но, в сущности, сказанное верно и для любой экспедиции, действительно заслуживающей этого названия. В настоящее время исследователи отправляются в поле, чтобы поработать над какой-нибудь небольшой проблемой, для решения которой достаточно заполнить несколько анкет и провести несколько специальных тестов. В тех случаях, когда вопросы неудачны, а тесты совершенно непонятны и чужды испытуемым, эта работа может столкнуться с немалыми трудностями. Однако, если культура уже достаточно хорошо изучена, успех или неуспех опросов такого рода не имеет большого значения. Дело обстоит совсем иначе, когда надо точно зарегистрировать конфигурацию целой культуры.
В то же время необходимо всегда помнить, что некая целостная конфигурация, усматриваемая исследователем в какой-нибудь культуре, является только одной из возможных, что другие подходы к той же самой человеческой ситуации могут привести к иным результатам. Грамматика языка, над которой вы работаете, не есть грамматика с большой буквы, а лишь одна из возможных грамматик. Но так как вполне может быть, что эта грамматика окажется единственной, которую вам придется разрабатывать, то чрезвычайно важно, чтобы вы слушали язык и регистрировали факты со всей тщательностью и не опирались при этом, насколько это возможно, на складывающуюся в вашем сознании грамматику.
Все это очень важно, но это отнюдь не проясняет задачи повседневной работы. Нельзя узнать наперед, с какими людьми придется столкнуться и даже как они будут выглядеть. Хотя и имеется много фотографий, сделанных другими, но к моменту вашего прибытия на место внешний вид людей племени может измениться. Одно лето я работала среди индейцев омаха15. Как раз ко времени моего прибытия девушки в первый раз сделали перманент. Этого я не могла предвидеть. Мы не знаем, с каким реальным колониальным чиновником, плантатором, полисменом, миссионером или торговцем столкнет нас жизнь. Мы не знаем, где мы будем жить, что будем есть, пригодятся ли нам резиновые сапоги, обувь, защищающая от москитов, сандалии, чтобы дать отдохнуть ногам, шерстяные носки, впитывающие пот. Обычно же при подготовке экспедиций стараются брать как можно меньше вещей (а когда этнографы были беднее, то брали еще меньше) и строить как можно меньше планов.
Когда я отправилась на Самоа, у меня было полдюжины хлопчатобумажных платьев (два очень нарядных), потому что
мне сказали, что в тропиках шелковая ткань разлагается. Но, прибыв на Самоа, я обнаружила, что жены моряков носят шелковые платья. У меня были маленький саквояж для денег и бумаг, небольшой “кодак” и портативная пишущая машинка. Хотя уже два года, как я была замужем, я никогда не жила в отелях одна, а мой опыт путешествий ограничивался лишь короткими поездками на поезде не далее Среднего Запада. Проживая в больших и малых городах, в фермерских районах Пенсильвании, я познакомилась с различными типами американцев, но у меня не было ни малейших представлений о людях, служащих в военно-морском флоте США в мирное время, я ничего не знала об этике морской жизни на базах. Я никогда не была ранее в море.
На приеме в Беркли, где я сделала краткую остановку, ко мне подошел профессор Крёбер16 и спросил твердым и сочувственным голосом: “У вас есть хороший фонарь?” У меня не было вообще никакой лампы. Я везла с собой шесть толстых блокнотов, бумагу для пишущей машинки, копирку и ручной фонарик. Но у меня не было фонаря.
Когда я прибыла в Гонолулу, меня встретила Мэй Диллингхэм Фриер, подруга моей матери по Уэлсли. Она, ее супруг и дочери жили в своем доме в горах, где было прохладнее. В мое распоряжение она предоставила “Аркадию” — их прекрасный, большой дом в городе. То, что когда-то мать подружилась с Мэй Диллингхэм и сестрой ее мужа Констанцией Фриер в Уэлсли, решило все мои проблемы в Гонолулу на многие годы. Мэй Диллингхэм была дочерью одного из первых миссионеров на Гавайях, а ее муж Уолтер Фриер — губернатором Гавайских островов. Сама она как-то до странности не вписывалась в рамки своей знатной, большой и богатой семьи. Она была преисполнена каких-то очень деликатных чувств, а ее отношение к жизни было сугубо детским. Но она умела распоряжаться, когда ей было нужно, и, пользуясь своим влиянием, которое простиралось вплоть до Самоа, она смогла найти сотни возможностей, чтобы сделать мой путь гладким. Все устроилось под ее присмотром. Музей Бишоп включил меня в свой штат в качестве почетного члена; Монтегю Кук, представитель другой старой фамилии на Гавайях, каждый день отвозил меня в музей, а Э. Крэгхилл Хэнди17 пожертвовал неделей своего отпуска, чтобы каждый день давать мне уроки маркизского языка, родственного самоанскому. Подруга “мамы Мэй”, как я ласково назвала ее, дала мне сотню лоскутков старого, разорванного муслина “вытирать детям нос”, а сама она подарила мне шелковую подушечку. Так она прореагировала на практический совет, данный мне на сей раз одним биологом: “Всегда имейте с собой маленькую подушку, и вы сможете улечься спать везде”. Кто-то познакомил меня с двумя самоанскими детьми, обучавшимися в школе. Предполагалось при этом, что их семьи будут помогать мне на Самоа.
Все это было чрезвычайно приятно. У меня, защищенной авторитетом Фриеров и Диллингхэмов, не могло быть более удачного начала экспедиции. Но осознавала я это лишь смутно, так как не могла отделить то, что проистекало из их влияния, от самой обыкновенной любезности. Однако многие исследователи терпели самое настоящее фиаско уже в первые недели своих экспедиций. Обстоятельства делали их такими жалкими, такими нежеланными, такими обесславленными (может быть, потому, что другой антрополог в свое время восстановил всех против себя), что вся экспедиция проваливалась еще до ее начала. Существует очень много непредвиденных опасностей, от которых можно лишь попытаться уберечь своих учеников. Велика и роль случая. Миссис Фриер могло просто не быть в Гонолулу в то время, когда я прибыла туда. Вот и все.
Через две недели я отправилась в путь, утопая в гирляндах цветов. В то время гирлянды бросали с палубы в море. Сейчас гавайцы* дарят гирлянды из раковин, потому что ввоз цветов и плодов в другие порты запрещен. Они приносят с собой пластиковые мешки, в которых уносят цветы и фрукты домой. Но когда отплывала я, кильватер судна сверкал и искрился плывущими цветами.
* В оригинале — самоанцы (вероятно, ошибочно).— Примеч. ред.
Итак, я прибыла на Самоа. Вспомнив стихи Стивенсона18, я поднялась
на рассвете, чтобы собственными глазами увидеть, как первый в моей жизни остров
Южных морей проплывет над горизонтом и встанет перед моим взором.
В Паго-Паго никто меня не встречал. У меня было рекомендательное письмо от главного хирурга военно-морского флота, сокурсника отца Лютера19 по медицинскому колледжу. Но в то время все были слишком заняты, чтобы обратить на меня какое-либо внимание. Я нашла комнату в ветхом отеле и поспешила на площадь, где в честь прибывших на пароходе были устроены танцы. Повсюду виднелись черные зонты. Большинство самоанцев носили одежду из хлопчатобумажной ткани: на мужчинах были костюмы стандартного покроя, на женщинах же — тяжелые, неудобные блузы. В самоанских одеждах были только танцоры. Священник, приняв меня за туристку, с которой можно позволить себе небольшую вольность, перевернул мой значок (Фи-Бета-Каппа)20, чтобы посмотреть мое имя. Я сказала: “Это не мое”. Эта реплика запутала мои дела на много месяцев вперед.
Затем наступило время, очень тяжелое для любого молодого исследователя, к сколь
тяжелым испытаниям он бы ни готовился. Я была на Самоа. У меня была комната
в отеле, бывшем местом действия рассказа и пьесы Сомерсета Моэма “Дождь”, которую
я видела в Нью-Йорке. У меня были рекомендательные письма. Но мне никак не удавалось
заложить основы моей будущей работы. Я нанесла визит губернатору, пожилому брюзгливому
человеку, не дослужившемуся до ранга адмирала. Когда же он сказал мне, что так
и не выучил самоанский язык и что я не выучу его тоже, я имела неосторожность
заметить, что после двадцати семи лет трудно учить языки. Это, безусловно, никак
мне не помогло.
Я не знаю, удалось ли бы мне вообще начать работу, не будь письма от главного хирурга. Это письмо открыло мне двери медицинского управления. Старшая сестра, мисс Ходжесон, обязала молодую сестру-самоанку Дж. Ф. Пене, которая жила в США и превосходно говорила по-английски, заниматься со мной по часу в день.
После этого я должна была спланировать работу на оставшееся время. Я в полной мере сознавала как свою самостоятельность, так и ответственность перед комиссией, финансировавшей мою работу, которая не соглашалась выплатить мне деньги даже за три месяца вперед. Так как не было иного способа измерить мою прилежность, я решила работать по восемь часов в день. В течение одного часа меня учила Пепо. Семь же часов я тратила на заучивание словаря. Так, чисто случайно, я набрела на лучший метод изучения языка — учить его такими большими порциями и так быстро, как это только возможно, чтобы каждая заученная часть подкрепляла другую.
Я сидела в старом отеле и ела отвратительные блюда, приготовленные Фаалавелаве — это имя означает “Несчастье”,— блюда, призванные подготовить меня к самоанской пище. Время от времени меня приглашали в больницу или в семьи медицинских работников. Национальный совет по научным исследованиям настоял на том, чтобы отправлять мне деньги почтой, а почту привозило только очередное судно. Это означало, что в течение шести недель я буду без денег и не смогу планировать отъезд до тех пор, пока не уплачу по счету в отеле. Каждый день я бродила по портовому городу и испытывала мой самоанский язык на детях, но все это было слабой заменой места, где я могла бы вести настоящие полевые работы.
Наконец судно прибыло. И тогда, воспользовавшись услугами матери полусамоанских ребятишек, с которыми я познакомилась в Гонолулу, я сумела выбраться в деревню. Эта женщина договорилась о моем десятидневном пребывании в Ваитонги, где я должна была остановиться в семье вождя, обожавшего принимать гостей. Именно в его доме я и получила основную подготовку в самоанском этикете. Моей постоянной спутницей была его дочь Фаамоту. Мы спали с нею вместе на кипах циновок в отдельной спальне. От остальной семьи нас отделял занавес из ткани, но само собой разумеется, дом был открыт для глаз всей деревни. Когда я мылась, то мне приходилось надевать нечто вроде малайского саронга, который легко сбросить под деревенским душем, в сухое же я одевалась перед глазеющей толпой ребятишек и взрослых прохожих. Я научилась есть самоанскую пищу и находить в ней вкус и чувствовать себя непринужденно, когда в гостях получала пищу первой, а вся семья сидела степенно вокруг меня, ожидая, когда я кончу трапезу, чтобы и они, в свою очередь, могли есть. Я заучила сложные формулы вежливости и научилась пускать по кругу каву21. Саму же каву я никогда не делала, ибо готовить ее следует только незамужней женщине. Но в Ваитонги я не сказала, что я замужем. У меня были лишь смутные представления о том, к каким последствиям в плане ролевых обязанностей это могло бы меня привести. День ото дня я все лучше овладевала языком, все более правильно сидела, испытывая все меньшую боль в ногах. По вечерам устраивались танцы, и я брала свои первые танцевальные уроки.
Ваитонги — красивая деревня с широкой площадью и высокими круглыми гостевыми домами, покрытыми пальмовыми крышами. У столбов этих домов рассаживались вожди по торжественным случаям. Я научилась распознавать листья и растения, применяемые для плетения циновок и изготовления тапы. Я научилась обращаться к другим людям соответственно их рангу и отвечать им в зависимости от того, какой ранг они приписывали мне.
Единственный трудный момент я пережила, лишь когда один прибывший в деревню оратор22 с Британского Самоа23 завел со мной беседу, в основе которой лежал опыт более свободного сексуального мира порта Апиа. Все еще не уверенная в своем самоанском языке, я объяснила ему, что брак между нами был бы неприличным из-за несоответствия наших рангов. Он принял эту формулу, но добавил с сожалением: “У белых женщин такие красивые толстые ноги”.
Прожив эти десять дней, бывших для меня настолько же восхитительными и полными, насколько и трудными и бесполезными были предыдущие шесть недель, я вернулась в ПагоПаго, чтобы подготовиться к поездке на Тау, остров в архипелаге Мануа. Все были согласны с тем, что на островах Мануа традиции сохранились в большей неприкосновенности и что мне лучше всего отправиться туда. На Тау имелся медицинский пункт, и Рут Холт, жена главного фармаколога Мейта Эдварда Р. Холта, возглавлявшего этот пункт, была в Паго-Паго, где рожала ребенка. Главный медик в Паго-Паго распорядился, чтобы я поселилась прямо на медицинском пункте. Я прибыла на остров вместе с миссис Холт и новорожденным на тральщике, временно заменившем станционное судно. Во время опасной выгрузки через риф опрокинулся вельбот со школьниками, и миссис Холт вздохнула с громадным облегчением, оказавшись со своей малюткой, названной Моана, в безопасности па земле.
Жилье мне оборудовали на задней веранде амбулатории. От входа в амбулаторию мою кровать отделяла решетка, и через маленький двор была видна деревня. Рядом находился дом самоанского типа, где я должна была работать с подростками. Самоанский пастор из соседней деревни приставил ко мне девочку, которая стала моей постоянной компаньонкой, так как появляться где-либо одной мне не подобало. Я устроилась на новом месте, урегулировала мои хозяйственные отношения с Холтами, у которых был еще мальчик Артур. Ему еще не было двух лет, однако он говорил уже и по-самоански и по-английски.
Преимущества моего поселения в амбулатории мне скоро стали ясны. Остановись
я в самоанском семействе, мне бы не удалось общаться с детьми. Для этого я была
слишком значительной персоной. Люди знали, что, когда в Паго-Паго прибыли военные
корабли, я обедала на флагманском судне. Это определило мой ранг. С другой стороны,
я настаивала, чтобы самоанцы звали миссис Холт фалетуа, чтобы не возникало
никаких вопросов, где и с кем я питаюсь.
Живя в амбулатории, я могла делать то, что в противном случае было бы совершенно неприличным. Девушки-подростки, & позднее и младшие девочки, в необходимости изучения которых я тогда убедилась, днем и ночью заполняли мою решетчатую комнатку. Впоследствии я получила право на использование помещения неколы для “экзаменов”. Под этим предлогом я проинтервьюировала их и предложила несколько простых тестов каждой девочке. Я могла свободно ходить по деревне, вместе со всеми участвовать в рыбной ловле, заходить в дома, где женщины занимались плетением. Постепенно я провела перепись всех жителей деревни и изучила семью каждой из моих подопечных. По ходу дела я, безусловно, углублялась и во множество этнологических проблем, но я никогда не принимала участия в политической жизни деревни.
Моя полевая работа была крайне осложнена свирепым ураганом, разрушившим переднюю веранду амбулатории — помещение, которое я приспособила под свой кабинет. Этот ураган уничтожил все здания в деревне и погубил урожай. Все церемонии были почти полностью приостановлены на время восстановления деревни, а мне, с большим трудом привыкшей к самоанской пище, пришлось со всеми жителями деревни перейти на рис и лососину, доставляемые Красным Крестом. Морской капеллан, присланный следить за распределением пищи, увеличил собою число жителей нашего маленького жилища. К тому же его пребывание в доме вызвало глубокое раздражение мистера Холта, который, не получив в свое время высшего образования, был всего лишь помощником фармацевта. Он испытывал жгучую боль, сталкиваясь с любыми проявлениями рангов и отличий.
В течение всех этих месяцев мне почти нечего было читать, но это не имело большого значения, так как работа занимала все время моего бодрствования. Единственным отвлечением были письма. Отчеты о моей жизни, адресованные моим родным, были хорошо взвешенны, это были отчеты о моих радостях и тяготах. Зато в письмах к друзьям я слишком заостряла внимание на трудностях, так что Рут решила, что я переживаю тяжелый и неудачный период жизни. Дело же прежде всего заключалось в том, что я не знала, правильными ли методами работаю. Какими должны были быть эти правильные методы? Я не располагала примерами, на которые могла бы опереться. Профессору Боасу как раз перед отплытием из Паго-Паго я написала письмо, в котором делилась с ним своими планами. Его ободряющий ответ пришел, как раз когда я закончила работу на Тау и собиралась домой!
Эти письма тем не менее возвращают к жизни сцены тех далеких времен. В одном из них я писала:
Самое приятное время дня здесь — закат. В сопровождении приблизительно пятнадцати
девушек и маленьких детей я иду через деревню к концу пирса Сиуфанга. Здесь
мы стоим на площадке, огражденной железной решеткой, и смотрим на волны. Брызги
океана попадают нам в лицо, а солнце плывет над океаном, спускаясь за холмы,
покрытые кокосовыми пальмами. Большинство взрослых вышло на берег купаться.
Они одеты в лавалавы, у каждого вёдра на коромыслах. Главы же семейств
сидят в фалетеле (деревенский дом для гостей) и готовят каву. В одном
месте группа женщин заполняет небольшое каноэ раствором местного крахмала
из арроурута. Иногда, как только мы подходим к берегу, томные звуки деревянного
колокола, призывающего к вечерней молитве, настигают нас. Дети должны поспешить
укрыться. Если мы на берегу, то они бегут к ступенькам амбаров и сидят там,
свернувшись калачиком, до тех пор, пока снова не зазвонит колокол, возвещая,
что молитва окончена. Иногда же при звуках колокола все мы уже в безопасности,
у меня в комнате. Здесь молитва должна быть произнесена по-английски. Девушки
вынимают цветы из волос, и праздничная песня замирает на их устах. Но как
только снова зазвучит колокол, не очень серьезная благоговейность сбрасывается:
цветы вновь занимают свое место в волосах девушек, и праздничная песнь вытесняет
религиозный хорал. Девушки начинают танцевать, и танцы их отнюдь не пуританские.
Они ужинают около восьми, и иногда я получаю небольшую передышку. Но обычно
ужин так короток, что у меня нет времени отдохнуть от них. Дети много танцуют
для меня; они любят это делать, и танец — превосходный показатель их темперамента,
так как танец на Самоа индивидуален, зрители же считают своим долгом сопровождать
его непрерывными комментариями. В перерыве между танцами они смотрят мои картинки,
при этом я всегда стараюсь показать доктора Боаса повыше на стене. Этот диапозитив
завораживает их...
С наибольшим удовольствием я вспоминаю поездки в другие деревни, на другие острова архипелага Мануа, в другую деревню на Тау — Фитиуите, где я жила, как молодая деревенская принцесса, прибывшая в гости. Мне было позволено собирать всех, кто мог бы мне рассказать о чем-то мне интересном, и в качестве ответной любезности я должна была танцевать каждый вечер. Все эти поездки выпали на конец моей экспедиции, когда я почувствовала, что задание выполнено и я могу “тратить время” на этнологию вообще, проанализировать, какими деталями в настоящее время образ жизни на архипелаге Мануа отличается от других островов.
Во всех моих последующих экспедициях, где мне приходилось работать с совершенно неизвестными культурами, передо мной стояла более благодарная задача — сначала познакомиться с культурой вообще, а уже потом работать над ее частными сторонами. На Самоа этого не надо было делать. Вот почему мне удалось завершить работу о жизни девочки-подростка за девять месяцев.
Исследуя девочку в предпубертатном возрасте, я также открыла метод возрастных срезов24, к которому можно прибегнуть, когда нельзя провести много лет в экспедиции и вместе с тем нужно воспроизвести динамическую картину развития человеческой личности. На Самоа я сделала только первый шаг. Позднее я обратилась к маленьким детям, а затем — к младенцам, ясно понимая, что мне необходимы все стадии развития человека. Но на Самоа я все еще была под влиянием психологии, усвоенной мною в колледже. Вот почему я исследовала индивидуальные случаи, а тесты изобрела сама: тест на наименование предметов в картинках, заимствованных мною из журнального рассказа Флаерти “Моана из Южных морей”, и тест, на идентификацию цвета, для которого я нарисовала сотню маленьких квадратиков.
Когда я писала “Взросление на Самоа”, я самым тщательным образом закамуфлировала все действительные имена, при этом приходилось пользоваться иногда даже двойной маскировкой, чтобы исключить всякую возможность распознать реальные лица, стоящие за тем или иным именем. Во введениях, которые я написала к последовавшим изданиям, я не обращалась к девушкам, изученным мною, как к читателям, для которых пишу. Трудно было представить, чтобы какая-нибудь из них когда-нибудь смогла научиться читать по-английски. Сегодня, однако, дети и внуки девушек, подобных тем, кого я изучала на Тау, посещают американские колледжи — половина самоанцев живет сегодня в США25,— и, когда их коллеги по курсу читают о самоанцах, живших пятьдесят лет назад, они спрашивают себя, что из прочитанного относится к ним.
Глава 12. Возвращение из экспедиции
В июне 1926 года я вернулась на Тутуилу, а двумя неделями позднее в Паго-Паго взошла на борт небольшого судна. Последние недели на Самоа породили у меня глубокую ностальгию. Я вновь посетила Ваитонги, деревню, где я училась спать на кипе циновок и где Уфути, приветливый вождь, обожавший развлекать американских гостей, лично возглавил мое обучение тому, как надлежит передавать чашу с какой и как следует произносить формулы вежливости, имеющие здесь исключительное значение. Семья, принявшая меня тогда, была так рада мне, как если бы они не видели меня в течение многих лет. У меня было ощущение человека, вернувшегося домой после многолетнего путешествия. Вновь посетив Ваитонги, я поняла, как я тоскую по дому, как сильна моя потребность в любви, потребность, которую я лишь частично могла удовлетворить, нянчась с самоанскими младенцами или играя с детьми. В условиях, когда почти не приходилось переживать ощущение соприкосновения, лишь самоанские младенцы поддерживали во мне жизнь. Это впоследствии выразил Грегори Бейтсон28, сказав, что в полевых условиях, длящихся месяцами, мучительнее всего не отсутствие секса, а отсутствие нежности. Некоторые исследователи привязываются к кошкам или собакам; я решительно предпочитаю младенцев. В Ваитонги я поняла, как тоскливо мне, как мне хотелось бы быть там, где кто-то хочет, чтобы была я, именно потому что я есть я.
Принявшая меня семья утешила меня, и я поняла, что они охотно ухаживали бы за мной в течение всей оставшейся жизни. Фаамоту, моя “сестра”, собиралась выйти замуж, и, так как однажды в одной из своих цветистых речей я сказала, что Самоа превосходит всех по части вежливости, а Франция — страна самого красивого платья, Фаамоту захотела иметь свадебный наряд из Парижа. В тот год я купила его в Галерее Лафайета, но к тому времени, когда платье прибыло на Тау, Фаамоту была вынуждена мне написать: “Макелита, успокой свое сердце, не сердись. Случилось неприятное: мой жених взял себе в жены другую”.
Неделя, проведенная в Ваитонги, несколько смягчила мою тоску по дому. Здесь я снова была дома, хотя всего лишь год назад он был мне неизвестен. Но это заставило меня с еще большей остротой осознать куда более сильную потребность — потребность в беседе, в общении с людьми моего собственного типа, людьми, читавшими те же самые книги, понимавшими мои намеки, людьми, понимавшими мою работу, людьми, с которыми я могла бы обсудить проделанное мной и которые могли бы помочь мне оценить, действительно ли я сделала то, за чем была послана. Мне самой пришлось разработать все методики обследования, включая тесты, и у меня не было никакой возможности определить, хорошо или плохо проделанное мною.
Я отправилась из Паго-Паго в шестинедельное океанское плавание в Европу. Скоро я не буду больше одна. Лютер, проведший интересный, но какой-то одинокий год в путешествиях, пытаясь понять новый для него мир, будет ждать меня. Рут Бенедикт, сопровождавшая своего супруга на конференцию в Скандинавию, планировала встретиться со мной в Париже. Луиз Розенблатт, моя подруга по колледжу, проведшая год в университете в Гренобле, также прибудет в Париж. А в это время я перестала получать письма, ниспадавшие на меня в экспедиции периодическими ливнями, иногда по семьдесят или восемьдесят за раз. Сейчас не могло быть никаких писем: они путешествовали медленнее, чем я. Поэтому я чувствовала себя чрезвычайно одинокой.
На переходе из Паго-Паго в Сидней мы пережили самый жестокий шторм, который когда-либо случался в этих широтах в течение многих десятилетий. Погибло одиннадцать кораблей. На нашем судне волны накрывали верхнюю палубу, и пассажиры, смертельно больные морской болезнью, кланялись, как кегли. На борту судна было несколько интересных людей, включая судового офицера, служившего в свое время на “Титанике”. Он жил сейчас человеком без отечества, вдали от дома. Была также жалкая, отощавшая миссионерская пара с Западного Самоа с двухлетним ребенком и крошечным младенцем. Как и все другие, родители были внизу, жестоко страдая от морской болезни. Женщина же сомнительной репутации, с ярко окрашенными волосами делила заботу о младенце со своими дружками. Я стала присматривать за двухлетним ребенком, совсем не говорившим по-английски, которому еще предстояло пройти через травмирующий опыт столкновения с миром людей, не понимающих ни одного его слова. Мне было немножко жалко себя, каким-то чудом пощаженную морской болезнью, даже готовую к небольшим развлечениям и вместе с тем связанную заботами о маленьком ребенке. Но общение с ним помогало мне узнать, что значит для маленького ребенка быть оторванным от тех, кто может понять только что заученные им слова, и окруженным людьми, не понимающими его либо потому, что они не знают языка, на котором он говорит, либо потому, что в его языке слишком много семейного жаргона. В каком отчаянии должны быть дети, осиротевшие в результате войны и усыновленные на другом конце мира! Это даже трудно себе представить людям, никогда не пережившим такого полного отчуждения. Почти пятьдесят лет спустя я все еще слышу этот печальный, тревожный, слабый голос: “Ua pau le famau, Makelita, ua pau le lamau”27 — маленький жалкий птенчик, вывалившийся из гнезда.
В Сиднее, куда я наконец прибыла, меня встретили родственники одного из друзей Лютера с огромными букетами цветов, нарванных в собственном саду. Сидней был моим первым городом после девяти месяцев захолустья. Они повезли меня слушать донских казаков и ватиканский хор. Двумя днями позже я взошла на борт роскошного океанского лайнера, парохода “Читрал” компании “Пи энд О”, направлявшегося в свой первый рейс в Англию.
Я и не подозревала, конечно, как бы изменилось все плавание, да и вся моя жизнь, если бы “Читрал” пошел, как планировалось, на Тасманию, чтобы забрать груз яблок. Однако в Англии бастовали докеры, и яблоки оказались ненадежным грузом. Поэтому, вместо того чтобы отправиться на Тасманию, а уже потом в Англию, “Читрал” проторчал в гавани Сиднея. Большинство пассажиров все это время были на берегу, и кают компания была почти пустой. Лишь немногие из пассажиров, такие, как я, с небольшими деньгами и не имевшие особых причин быть в городе, оставались на борту. Среди них был и молодой психолог из Новой Зеландии Рео Форчун, только что добившийся двухгодичной стипендии в Кембриджском университете за свою работу о снах. Главный стюард, заметивший, что мы наслаждаемся компанией друг друга, предложил нам стол на двоих. Мы говорили друг с другом так увлеченно, что многочисленная пестрая компания за столом только мешала бы нам. Предложение было с радостью принято. Воспитанная в мире, где обмен мыслями между мужчиной и женщиной не влек за собой автоматически романа, я не имела ни малейших представлений о том, как наше поведение будет расценено австралийскими пассажирами.
И Рео и я находились в состоянии глубокого возбуждения. Он ехал в Англию на встречу с людьми, которые будут понимать, о чем он говорит, а я, только что завершившая экспедицию, жаждала общения. Во многих отношениях очень неопытный и неискушенный, Рео отличался от всех, кого я знала до сих пор. Он никогда не видел игры профессиональных актеров, оригинала картины, написанной великим художником, не слышал музыки, исполняемой симфоническим оркестром. Но для того чтобы восполнить изоляцию, в которой новозеландцы жили до эры современных средств коммуникации, он, забираясь вглубь, с наслаждением перечитал всю английскую литературу и страстно поглощал все, что он мог найти по психоанализу. Встреча с ним была похожа на встречу с инопланетянином и вместе с тем с человеком, с которым у меня было много общего.
Рео пропитался идеями У. Риверса28, кембриджского профессора, труды которого по физиологии, психоанализу и этнологии будоражили весь мир. Я никогда не встречалась с Риверсом. Рео, само собой разумеется, также. Но оба мы видели в нем человека, у которого мы хотели бы учиться — общая и несбыточная мечта, потому что он умер в 1922 году. Риверс интересовался эволюцией и бессознательным, его ранними корнями у предков человека. Он был зачарован Фрейдом, но относился критически к его теориям. Со свойственной ему проницательностью Рео указал в сочинении, которое принесло ему премию, что Риверс фактически переворачивает Фрейда, не меняя предпосылок — делая страх вместо либидо главной движущей силой человека.
Рео изучал сон, изучал совершенно самостоятельно, проводя эксперименты над собой в психологической лаборатории: он будил себя, чтобы проверить, являются ли первые часы сна более спокойными, чем последние. Он интересовался этим вопросом, поднятым .Фрейдом, равно как и другим — родственны ли по тематике сны, приснившиеся в одну ночь. Еще в начале нашего путешествия я стала записывать свои сны для Рео. В одну ночь я записала до восьми снов с одной главной темой и двумя побочными. Один из этих снов в слегка измененной форме был опубликован им в его книге “Спящий мозг”.
Наш корабль тянул с отплытием из Австралии и задерживался на несколько дней в каждом порту. В Мельбурне мы сходили в театр. Когда я была на Самоа, Рут написала мне о приезде Бронислава Малиновского в Америку, и я рассказала Ре” о нем. Его замечания в адрес Малиновского не были особенно лестными. Тот любил являться на публике в виде некоего донжуана, а сплетни многое добавляли к набору его рассказов о своих похождениях. Вполне вероятно, во всем этом было много позы, но в глазах новозеландца Рео его поведение было скандальным распутством.
Первая великая книга Малиновского о тробрианцах “Аргонавты Тробрианских островов”29 была опубликована, когда я училась в аспирантуре, но я не прочла ее тогда. Довольно слабый доклад об этой книге был прочитан на аспирантском семинаре, где наше внимание сосредоточилось на кула, внутриостровном торговом синдикате, проанализированном в книге, а но на теориях и методах работы Малиновского. Они не были столь новаторскими для учеников Боаса, как для студентов в Англии. Однако письма Рут пробудили мою любознательность, и в Аделаиде Рео и я сошли на берег, нашли университетскую библиотеку и прочли статью по антропологии, которую Малиновский написал для последнего, дополнительного тома Британской энциклопедии. Я сказала, что намерена посетить заседание Британской ассоциации содействия развитию наук этим летом, до конгресса американистов в Риме. Рео был уже зачарован Малиновским, но из ревности он противился моей поездке на английский конгресс: он был убежден, что Малиновский непременно соблазнит меня.
Так началась долгая история его односторонней внутренней полемики с Малиновским, полемики, сильно окрашенной эдиповым комплексом. Позднее, во время своей первой экспедиции на Добу, остров, примыкающий к Тробрианским островам и включенный Малиновским в анализ кула, Рео проводил целые ночи над “Аргонавтами”, которые стали для него моделью разработки методики полевой работы, подборкой теорий для критики и способом сделать жизнь нескучной. В 1963 году в новом введении к дешевому изданию “Колдунов с Добу”30, непреходящей по значимости первой книги Рео, он снова пустился в полемику с Малиновским, полемику, мало выигравшую от той эмоциональной подоплеки, на которой она основывалась.
Когда Рео кончил рукопись “Колдунов с Добу”, я написала Малиновскому и предложила ему подумать, не будет ли выгодно для него написать введение к этой книге, так как в противном случае рецензенты обратят слишком много внимания на некоторые толкования кула, отличающиеся от его собственных. Малиновский согласился, и его большое, обстоятельное введение обеспечило как принятие книги к печати издательством Рутледж, так и большой интерес читателей к книге сразу же после ее публикации.
И все же я никогда не встречала Малиновского до 1939 года, хотя он вновь вошел в мою жизнь, но на этот раз другим образом. В 1926 году, во время своей поездки по Америке, он лез вон из кожи, чтобы доказать всем и каждому, что из моей экспедиции на Самоа ничего не получится, что девять месяцев — слишком малое время для любого сколько-нибудь серьезного исследования, что я даже не изучу язык. Затем в 1930 году, когда была опубликована моя книга “Как растут на Новой Гвинее”, он побудил одного из своих учеников написать рецензию, в которой утверждалось как нечто само собой разумеющееся, что я не разобралась в системе родства у народа манус, а воспользовалась сведениями школьника-переводчика. Не знаю, была ли бы я столь рассерженной, если бы критика исходила от кого-нибудь другого, но в данном случае ярость моя была так велика, что я отложила очередную экспедицию на три месяца и написала специальную монографию “Системы родства па островах Адмиралтейства”31 только для того, чтобы продемонстрировать всю полноту моих познаний по этому предмету.
Таким образом, Малиновский, сыгравший ту же роль в Англии, что Рут и я в Соединенных Штатах, сделав антропологию доступной широкой публике и связав ее с другими науками, вошел в наши жизни благодаря чисто случайной встрече двух людей на борту судна, медлившего с отплытием у австралийского берега, судна, раскачиваемого волнами из-за пустых трюмов. <...>
Проходили недели. Мы провели день на берегу Цейлона. Прибыли в Аден. Мы увидели
берега Сицилии. И наконец судно подошло к Марселю. Рео оставался на нем, отправляясь
в Англию. Он собирался остановиться у тетки и готовиться к поступлению в Кембридж.
За мною же в Марсель прибыл Лютер, и я покидала судно. Когда судно причалило,
мы были настолько увлечены беседой, что даже не заметили этого. Наконец, почувствовав,
что судно не движется, мы прошлись по палубе и увидели обеспокоенного Лютера
на пристани. Это один из моментов моей жизни, который я бы охотно вернула назад
и прожила совсем иначе. Таких моментов немного, но это один из них.
Вот таким образом я в первый раз прибыла в Европу, прибыла не через бурную
Атлантику, а самым кружным путем, прожив до этого девять месяцев на Самоа. Лютер
захотел показать мне, чем он занимается. Он повез меня в Прованс — в Ним, где
к нам присоединилась Луиз Розенблатт, в Ле-Бо и, наконец, в Каркассон. И Лютер
и Луиз были переполнены впечатлениями от года своей жизни во Франции. Я была
полна моей самоанской экспедицией, но рассказывать о ней с той же пылкостью,
как на судне, людям, голова которых была занята другим, оказалось трудно. И
все же те дни навсегда запомнятся мне. Только в Каркассоне я вновь вернулась
к Лютеру.
Из Южной Франции мы отправились в Париж, куда прибыла из Швеции Рут. Здесь же проводили свой отпуск много других наших друзей. Однако Лютер не мог оставаться с нами в Париже. Он окончательно разорвал со священнической карьерой и получил пост преподавателя в Сити-колледж, где он работал раньше. Сейчас ему надо было возвращаться домой, чтобы готовиться к лекциям, и посреди всей этой суматохи — споров, поисков друг друга по кафе, погони за новостями, посещения театральных премьер — из Англии прибыл Рео, полный решимости изменить мои планы.
Наконец я прибыла в Рим и снова встретилась с Рут. У нее было неудачное лето. Часть его она провела одна и находилась в состоянии глубокой депрессии. Но она постригла волосы и появилась перед нами в серебряном шлеме седых волос, в блеске своей былой красоты. В Риме я провела вместе с нею неделю. Однажды сумерки застали нас на Протестантском кладбище у могилы Китса, и мы слышали звон колокола, специально звонившего для тех, кто остается здесь после заката. На Конгрессе американистов гремели фанфары в честь Муссолини и звучали тихие, приглушенные приветствия в адрес собравшихся здесь ученых.
Я должна была встретиться с Рео в Париже, но железнодорожный туннель был перекрыт, и, когда мы проснулись, оказалось, что мы все еще в Италии. Но он все же пришел на пристань проводить меня. Через десять дней медленно плывший пароход доставил нас в Нью-Йорк. Все мои коллеги пришли на пристань встретить меня. Меня 8ахлестнул поток новостей: Леония была очень несчастной, Пелхам влюбился, Лютер нашел нам квартиру. Я сразу же погрузилась в свою новую работу помощника хранителя по этнологии в Американском музее естественной истории.
Но все изменилось. Моя экспедиция была романтичной, и люди хотели слышать о ней, в то время как Лютер побывал лишь в Европе, где был каждый. “Как ты думаешь, я не похож на супруга миссис Браунинг?” — добродушно спросил он меня, когда мы возвращались домой после приема, устроенного в мою честь миссис Огберн32. На этом приеме она спросила: “Соблюдают ли они какие-нибудь манеры за столом?”, и я ответила: “У них есть чаши для мытья пальцев”.
Это была странная зима. Лютер преподавал антропологию. Это означало, что я для него была полезным источником сведений за завтраком. Но мы поженились в надежде найти общее призвание, работая с людьми в церкви. Теперь это все ушло, а вместе с ним и чувство общности цели. Моя новая должность оставляла мне время писать, и я почти кончила “Взросление на Самоа”. Оставалось написать только две последних главы, в которых я применяла увиденное мною к американской жизни. Я начала также перестраивать маорийскую коллекцию музея с помощью новозеландского специалиста Г. Д. Скиннера, бывшего в Нью-Йорке в это время.
Рео в Кембридже формально значился в числе изучавших психологию. Но его контакты
с назначенными ему руководством Ф. Бартлетом и Дж. Маккерди34 оказались
сложными. В Кембридже он познакомился также с профессором антропологии А. Хаддоном35
и начал подумывать о переходе в антропологию и работе на Новой Гвинее. Он написал
мне: “...Хаддон очень добр ко мне, но свою сетку против москитов он отдал Грегори
Бейтсону”. Так в первый раз я услышала имя Грегори. В конце концов Рео получил
от людей, распоряжавшихся его новозеландской стипендией, разрешение потратить
оставшиеся деньги на издание его только что законченного исследования о снах
“Спящий мозг”. Эта книга, субсидированная как коммерческая публикация, так никогда
и не дошла до читателя-специалиста. Он решил оставить Кембридж и надеялся получить
антропологическую стипендию с помощью Радклифф-Брауна36, создавшего
перспективный исследовательский центр при Сиднейском университете в Австралии.
Он написал мне об этом, а наша корреспонденция перемежалась стихами, которые
мы писали друг другу..
Изменилась и картина моего собственного будущего. Лютер и я всегда мечтали иметь много детей — шестерых, и не менее, думалось мне. Наш жизненный план состоял в том, чтобы вести скромную жизнь семьи деревенского священника в приходе, где все нуждались бы в нас, в доме, полном наших собственных детей. Я была уверена в Лютере как в отце. Но той осенью гинеколог сказал мне, что у меня никогда не будет детей. У меня была суженная матка — дефект, который невозможно исправить. Мне было сказано, что в случае беременности у меня обязательно будут выкидыши. Это изменило картину всего моего будущего. Я всегда хотела приспособить мою профессиональную жизнь к обязанностями жены и матери. Но если мне не дано материнства, то куда больший смысл приобретало профессиональное сотрудничество в полевых работах с Рео, остро интересовавшимся моими проблемами, чем работа с Лютером, преподававшим социологию. (В действительности же позднее Лютер стал первоклассным археологом, работавшим в той науке, которая потребовала от него всего его умения обращаться с вещами, равно как и всей его человеческой чуткости. Но это позднее.) Одной из главных причин того, почему я не хотела выходить замуж за Рео, было сомнение в его; отцовских качествах. Но если у меня не будет детей...
Весной Рео написал мне, что он получил деньги от Австралийского научного совета на проведение полевых работ и что он собирается в Сидней. Я согласилась встретиться с ним в Германии, куда я направлялась для изучения океанийских материалов в немецких музеях. Наша летняя встреча была бурной, но Рео был полон заманчивых идей, и, когда мы расставались, я согласилась выйти за него замуж.
Я вернулась в Нью-Йорк попрощаться с Лютером. Мы провели вместе мирную неделю, не омраченную упреками или чувством вины. В конце этой недели он отправился в Англию, чтобы встретиться с девушкой, на которой впоследствии женился и которая стала матерью его дочери.
Я осталась жить с тремя подругами по колледжу. Мы пропели волнующую и тревожную зиму, каждая из нас страдала от своей сердечной раны. Я сохранила свой интерес к снам, а Леония рассказывала нам свои сны, которые она впоследствии переделала в стихи. В ту зиму она стала соискателем стипендии Гуггеихейма, и я настояла на том, чтобы в своем заявлении она указала на свои 119 высших баллов, полученных в колледже. И конечно, когда она пошла на собеседование с Генри Алленом Моу, так много лет возглавлявшим фонд Гуггенхейма, тот сказал: “Я был в восторге от...”— таким тоном, что она ожидала, что он добавит: “...вашей прекрасной поэмы „Возвращение домой"”, ведь только она могла оправдать такой тон, но он уточнил: “...ваших превосходных отметок в колледже!” Я почувствовала, что действительно начинаю понимать свою американскую культуру.
“Взросление на Самоа” было принято к публикации. Я добавила две главы, основанные на лекциях, прочитанных мною в клубе для девушек-работниц. Там у меня возникла редкая возможность проверить мои идеи на смешанной аудитории. В ту же зиму я написала “Социальную организацию на Мануа”37 — этнографическую монографию, рассчитанную на специалистов. В музее были изготовлены новые витрины для башенного зала, куда я переместила коллекцию маори, написав маленький путеводитель для нее. Это дало мне ощущение того, что я делаю первые, еще скромные успехи в качестве музейного хранителя.
Самой трудной задачей, стоявшей передо мной, была задача получения денег для экспедиции на Новую Гвинею, куда я должна была поехать с Рео после нашей свадьбы. Антропологические рандеву такого рода устроить столь же тяжело, как свидания в легендах о разделенных любовниках. Каждый должен получить отдельную субсидию из разных источников и спланировать все таким образом, чтобы два человека в конечном счете прибыли в одно и то же время и в одно и то же место с научными программами, оправдывающими их совместную работу здесь. Это требует изрядного умения маневрировать. Рео обеспечил себе уже второй год исследовательской работы своими отчетами по Добу. Очередь была за мной.
Читая Фрейда, Леви-Брюля и Пиаже, основывавшихся на предположении, что в мышлении
примитивных народов и детей очень много общего — Фрейд при этом причислял и
тех и других к разряду невротиков, — я заинтересовалась проблемой: а что же
собой представляют дети примитивных народов, если их взрослые по своему мышлению
напоминают наших детей? Вопрос этого рода очевиден, но никто его не поставил.
Занимаясь сложнейшей проблемой применения фрейдовских гипотез к анализу поведения
примитивных народов, я написала две статьи — “Комментарии этнолога к „Тотему
и табу"” и “Отсутствие анимизма у одного примитивного народа”38.
В последней я проанализировала тот факт, что определенный тип дилогического
мышления, о котором говорили Леви-Брюдь и Фрейд, не наблюдается у самоанцев,
обследованных мною. Именно эту проблему мне и захотелось изучить в полевых условиях.
Вот почему я обратилась к фонду разработок по общественным наукам за субсидией
на изучение “мышления детей дошкольного возраста”, живущих на островах Адмиралтейства.
Именно здесь, считал Радклифф-Браун, Рео и я должны провести наши полевые работы.
Термин “дети дошкольного возраста” звучит несколько странно, когда его применяют
для обозначения детей примитивного народа, вообще не имеющего школ, но так было
принято характеризовать детей до пяти лет.
Для того чтобы выйти замуж за Рео, я должна была развестись, получить субсидию на экспедицию, а также разрешение Годдарда39 на годичный отпуск в музее. Когда я доверительно сообщила ему, что со всем этим связан и роман, он радостно содействовал осуществлению моих планов. К тому же мне надо было подготовиться к экспедиции. Эта подготовка среди многого прочего включала подбор целой батареи тестов и игрушек для моей работы с детьми. В ряде случаев мне все это пришлось придумывать из головы, так как в моем распоряжении не было прецедентов, на которые можно было бы опереться.
Эта зима была трудной и в другом отношении. Все мои друзья знали, что я собираюсь выйти замуж за Рео, в то же время Лютер никому не говорил, что он также собирается жениться. Я часто с ним виделась, для того чтобы поговорить о его планах. Все это шокировало отца, который придерживался мнения, столь распространенного в прошлых поколениях, мнения, по которому встречи между супругами, намеревающимися развестись, были чем-то отвратительным, чем-то вроде инцеста. Это шокировало и моих друзей. Они полагали, что я эксплуатирую Лютера, играю его чувствами. Мне было очень трудно жить в ситуации, которую так ложно понимали. Облегчало только одно: я знала, что в конечном счете все узнают истину.
Тем не менее мне было трудно выносить критику моего бессердечия большинством моих друзей, осуждавших меня, когда у них оставалось время от собственных передряг. Вот почему для меня было громадным облегчением, когда наш семейный очаг, состоявший в конце из пяти членов, в июне распался. Ко мне прибыла Рут, преподававшая на летних курсах. В конце лета она отправилась в экспедицию, а я отбыла на длительное время на остров Манус. До моего отбытия мне показали только макет моей первой книги, и прошло много месяцев, прежде чем я узнала, что эта книга стала бестселлером.
Глава 13. Манус: мышление детей у примитивных народов
Мы планировали пожениться в Сиднее. Но когда я была уже в дороге, Рео под впечатлением упорного неверия Радклифф-Брауна в нашу предстоящую женитьбу забеспокоился и поменял наши планы. Когда мое судно причалило к берегу в Окленде, на Новой Зеландии, Рео появился на борту и объявил, что мы поженимся сегодня. В магазине не нашлось обручального кольца маленьких размеров, нам пришлось отдать кольцо в переделку, и это заняло почти все время стоянки. Мы попали в бюро регистрации браков почти перед закрытием и вернулись на судно, когда оно уже собиралось отчаливать. Затем мы прибыли в Сидней и поставили Радклифф-Брауна перед свершившимся фактом.
Было решено, что мне предстоит работать на островах Адмиралтейства среди народа
манус, так как никто из современных этнографов еще никогда не работал здесь.
Что же касается моих личных интересов, то я просто хотела поработать в среде
какого-нибудь меланезийского народа, добыв тем самым сведения, полезные для
музея, и решив для себя проблему, в чем мышление взрослых у примитивных народов,
мышление, о котором говори лось, что оно аналогично мышлению детей цивилизованных
народов, отличается от мышления их собственных детей. Рeo поговорил с правительственным
чиновником, служившим па острове Манус, и тот посоветовал ему выбрать предметом
исследования жителей свайных построек, поставленных прямо в лагуне, на южном
побережье острова. Чиновник считал, что жизнь там куда более приятна, чем в
остальных частях острова. Мы разыскали несколько старых текстов манус, собранных
в свое время каким-то немецким миссионером, и нашли краткое описание этого парода,
сделанное немецким исследователем Рихардом Паркинсоном40, и это было
все.
Когда мы прибыли в Рабаул, который тогда и был центром этой мандатной территории Новая Гвинея, нас встретил антрополог Э. П. У. Чикиери, состоявший на правительственной службе; он предложил предоставить в наше распоряжение Боньяло, школьника манус, чтобы помочь нам начать изучение языка, Боньяло отнюдь не был в восторге от перспективы вернуться на Манус, но у него не было выбора. Из Рабаула мы отбыли на Манус, имея на своем попечении Боньяло. Десять дней мы прожили в гостях у окружного правительственного чиновника, а в это время в деревне готовились к нашему поселению. Случайно мы услышали, что Мануваи, другой мальчик из деревни Боньяло, только что завершил свою работу по контракту. Рео сходил поговорить с ним и нанял его. Так в нашем распоряжении оказалось два мальчика из одной и той же деревни Пере, и мы решили, что нам надо ехать работать именно туда. Сорок лет спустя Мануваи все еще любил рассказывать, как он удивился, когда в молодости перед ним предстал странный молодой белый человек и заговорил с ним на его родном языке.
Было устроено так, чтобы верховный вождь южного побережья острова отвез нас и наши вещи в Пере в своем каноэ. Плавание морем длилось с раннего утра до полуночи, когда, очень голодные — Рео считал, что манус будут смущены, если мы возьмем пищу с собой,— мы прибыли в залитую лунным светом деревню. Дома с конусообразными крышами стояли на высоких сваях в мелкой лагуне среди крохотных островков, покрытых пальмами. На расстоянии виднелась темная масса большого острова Манус.
Мне следовало направить мой первый квартальный отчет в Нью-Йорк, и в первый
же день по прибытии мы стали очень напряженно работать, фотографируя жителей
деревни — мужчин с волосами, связанными в узлы, руками и ногами, украшенными
лентами с бусинами из смолы орехового дерева, женщин с бритыми головами и вытянутыми
мочками ушей, шеями и руками, с которых свисали волосы и кости мертвых. Центральная
лагуна была оживлена: повсюду отчаливали лодки с грузом свежей и копчёной рыбы,
которую предполагалось обменять на рынке на таро, орех для бетеля41,
бананы и листья перца. Манус, как оказалось, торговый народ, вся жизнь которого
сосредоточена вокруг обменных операций: на рынке у жителей отдаленных островов
вымениваются крупные вещи — стволы деревьев, черепахи и прочее; между собой
осуществляются обмены, связанные с брачными выплатами, в которых прочные ценности:
собачьи зубы, раковины, а с недавних пор бусы отдаются за предметы потребления
— пищу и одежду.
Так началась лучшая экспедиция, которая у нас когда-либо была. Добуанцы Рео были суровой трупной колдунов, где каждый был врагом своих ближайших соседей, а каждому женатому мужчине или замужней женщине периодически приходилось жить среди враждебных и опасных родственников жены или мужа. Поэтому Рео был очарован этим новым народом, куда более открытым и неподозрительным. Однако прошло много времени, прежде чем он понял, что у них нет страшных тайн и секретов. Однажды мы работали в противоположных концах одного жилища: я — с женщинами, собравшимися вокруг покойника, а Рео — с мужчинами. Периодически к дому подплывали каноэ, из которых высаживались все новые и новые группы скорбящих. Они пробегали через дом и бросались, рыдая, на труп. Пол свайной постройки опасно колебался, и женщины умоляли меня покинуть дом. Они боялись, что пол в любую минуту может рухнуть и мы все окажемся в воде. Я послала на этот счет записку Рео. Он написал мне в ответ: “Оставайся здесь. Они, по-видимому, не хотят показывать тебе что-то”. Я отказалась уйти. Тогда люди, думавшие о моей безопасности, и только о ней, были вынуждены перенести тело покойника в другой дом, где мне было безопаснее.
Каждый из нас уже изучил по одному языку Океании, и сейчас мы вместе работали над языком манус. Нашим первым учителем был Боньяло, школьник, предоставленный в наше распоряжение властями в Рабауле. Он немножко, очень немножко говорил по-английски. Ни один из нас не знал пиджин-инглиш, главного языка-посредника этого района42. Поэтому нам пришлось учить не только манус, но и пиджин — неприятная побочная задача. Когда Боньяло, невероятно глупый мальчик, не мог объяснить, что такое мвеллмвелл (это полное дорогое убранство невесты, состоящее из ракушечных денег и собачьих зубов), Рео приказал ему пойти и принести эту мвеллмвелл, чем бы она аи была. Я все еще слышу вопрос изумленного Боньяло: “Захватить с собой — что?!” Точно так же ответил бы любой из нас, если бы ему приказали принести полный спальный гарнитур, для того чтобы проиллюстрировать какое-нибудь грамматическое правило. Насколько я была поражена неприятными чертами манус как народа в сравнении с самоанцами, настолько же Рео был приятно удивлен, сравнив их с добуанцами. И ни один из нас не отождествлял себя с ними. Манус — пуритански настроенные, трезвые, энергичные люди. Души предков непрерывно побуждали их к деятельности, наказывали за малейший сексуальный проступок, за легкое прикосновение, например, к телу представителя другого пола даже тогда, когда рушилась хижина, или же за сплетни, когда две женщины беседовали о своих супругах. Духи наказывали их за невыполнение бесчисленных экономических обязательств, а если они их выполняли,— то за невзятие на себя новых. Жизнь у манус очень напоминала шагание вверх по эскалатору, бегущему вниз. Мужчины умирали рано, не дождавшись детей своих сыновей. Они терпели нас, коль скоро мы обладали чем-то, в чем они нуждались, и даже по временам проявляли заботу о нашем благополучии. Но это не помешало им отказать нам в продаже рыбы, когда запас нашего обменного табака был исчерпан. В действительности отношение к нам было очень утилитарным. Дети были очаровательны, по у меня всегда стоял перед глазами образ взрослых, которыми они вскоре станут.
На Манусе мы с Рео не были связаны таким сотрудничеством, которое складывается на основе удачных или неудачных различий темпераментов и которое приобрело такое большое значение в наших последующих полевых работах. Здесь мы просто соревновались друг с другом честно и добродушпо. Главным источником сведений для Рео служил Поканау, интеллектуал, мизантроп, заворчавший на меня, когда я прибыла на Манус двадцать пять лет спустя: “Ты зачем явилась сюда? Почему явилась ты, а не Моэйап?” Моим информатором был Лалинге, главный соперник Поканау. Его приводила в ужас незащищенность женщины в деревне, где ей не к кому было обратиться за помощью, кроме как к мужу. Он добровольно вызвался быть моим братом, так, чтобы у меня было место куда убежать, если Рео начнет меня бить. Когда мы покупали какие-нибудь вещи: Рео — для музея в Сиднее, я — для Музея естественной истории в Нью-Йорке, жители деревни откровенно наслаждались нашим соперничеством из-за них. Но манус — народ нехитрый, и им чужд распространенный новогвинейский стиль натравливания слугами хозяина и хозяйки дома друг на друга. С этим стилем нам пришлось столкнуться в последующих экспедициях. Может быть, это отсутствие интриг объяснялось и тем, что нашим обслуживающим персоналом были дети до четырнадцати лет. Нанимать для обслуживания детей старшого возраста я сочла слишком сложным. Вот почему у нас была своего рода кухня при детском саде, по временам оказывавшаяся сценой бурных схваток, во время которых наш обед летел в море.
Мы вели тяжелую трудовую жизнь, почти без всяких радостей. Рео решил, что печь
хлеб — потеря времени, и у нас не было хлеба. Нашей главной пищей были копченая
рыба и таро. Однажды кто-то принес нам цыпленка, я зажарила его и. положила
в нашу кладовку, но* в нее забралась собака и стащила мясо. А еще раз я открыла
нашу единственную банку с закусками, потому что к нам обещал прийти на обед
капитан торговой шхуны, по настал час отлива, и он отплыл. У нас у обоих были
приступы малярии. Чтобы избежать назойливого и неприличного клянченья сигарет
детьми, я решила не курить. Рео курил трубку. Лишь ночами, когда деревня засыпала,
я выкуривала сигарету и чувствовала себя при этом провинившейся школьницей.
Когда наши походные кровати сломались, мы должны были заменить их “новогвинейскими”—
рулонами тяжелой ткани, через которые продеваются колья. Внизу колья скрепляются
поперечными планами. Эти кровати обязательно провисают, и вы чувствуете себя
спящими в глухом мешке.
Но мы наслаждались нашей работой, и Рео начал совершенствовать то, что я впоследствии
назову методом анализа событий, — метод организации наблюдений вокруг главных
в деревне. Дружеское соперничество между нами, относящееся к постановке проблем
и выбору методов, скрашивало то, что обычно называют монотонной рутиной трудового
дня. Современного туриста лагуны привлекают своей тропической красотой, мы же
относились к ним, как местные жители. Риф несет в себе постоянную угрозу. Отдаленные
горы на большом острове выглядят мрачными и враждебными и потому, что они населены
духами и призраками, в существование которых верят, и потому, что там живут
злые люди. Деревня по ночам не была местом для танцев. и песен, как на Самоа,
или же местом, где рыскают колдуны, как на Добу. Она была местом, где мстительные
духи, хранители нравственности, карали грешников, а семейства сводили счеты
друг с другом. Девушки вечерами сидели взаперти. Каноэ, наполненные юношами
и молодыми мужчинами, чей брак все еще не был устроен из-за сложных экономических
расчетов, бесцельно” сновали вокруг деревни, молодежь била в гонги или же строила
планы бегства на работы к белым людям.
Рео, научивший Поканау диктовать содержание спиритических ночных сеансов, сосредоточился на обработке текстов этих записей. Он записывал все, не пользуясь стенографией, и двадцать пять лет спустя, познакомившись с моим методом записи па пиджин-инглиш прямо на машинку, Поканау кричал в энтузиазме: “Это куда лучше, чем перо Моэйана”; “Теперь я все занесу на бумагу”. Это “все” означало просто невероятное число повторений, которое сломило бы даже неутомимое усердие Рео, если бы ему пришлось записывать их все и при этом обычным письмом.
Не имея никакой возможности убедиться в точности описания событий, отстоящих от настоящего даже на небольшие временные интервалы, мы не углублялись в далекое прошлое. Когда я вернулась па Манус в 1953 году, я проверила все — положение зданий и характер экономических отношений в 1928 году. Оказалось, что воспоминание о них было совершенно точным. Мне стало ясно тогда, что сбор сведений о событиях двадцатипятилетней давности, включение исторического материала в исследование не несет в себе никакой опасности обращения к недостоверному. Но если ваша экспедиция длится недолго, то у вас нет никакой возможности проверить точность рассказов о событиях, случившихся в прошлом, у народов, не имеющих письменности.
В 1953 году манус и я хорошо помнили о нашем пребывании в этой деревне. Они помнили, как Моэйан зашил большую рану на колене Нгалеана; как мы наняли маленькую шхуну Мастера Крамера и поплыли на ней па острова Лоу и Балуан; как жители Лоу хотели заставить нас спать в жалкой, дырявой хижине; как мальчишки, взятые нами с собою, вернулись с Балуана, распевая неприличные песни, с непристойным ликованием. Для новогвинейских детей вообще характерна навязчивая привычка подхватывать какой-нибудь случайный момент или событие и увековечивать его в песне. В 1953 году даже самые маленькие мальчики, завидев меня, начинали распевать: “Aua nat e jo um е jo lau we”? (“Мои маленькие, скажите, где мой дом?”). Этот вопрос я им однажды задала, может быть сопроводив его какой-нибудь особой интонацией.
Наши работы хорошо продвигались вперед. К июню 1929 года, после нашего шестимесячного пребывания на Манусе, мы имели все основания быть довольными собранными материалами. Народ манус тогда, как и сейчас, занимался рыбной ловлей. Их жизнь состояла из месячных циклов: время ожидания того, когда рыба пройдет через рифы в лагуну, и период интенсивной деятельности — ловли и доставки улова. Ритм их жизни отличался от ритма жизни сельскохозяйственных народов. Для последних важно (Планирование всего годового цикла — от посева до урожая и от урожая через “голодный период”, когда возникает желание пустить в пищу запас семян.
Мы видели смерть, а без этого нельзя считать, что ты достаточно хорошо понимаешь какой-нибудь народ. Манувай, наш очаровательный, очень тщеславный и молодой кок, прошел через пышный церемониальный ритуал протыкания мочек ушей. Китени, молодая девушка, достигла половой зрелости и была отправлена на месячное уединение с группой других молодых девушек — так отмечается это великое событие. Из своего месячного отсутствия в качестве сувенира, как у нас дебютантки приносят фотографии своего первого выхода в свет, она принесла красивую композицию из скелетов тех рыб, которые были пойманы для нее и ее подруг. Мы анализировали и регистрировали бесчисленные сделки в собачьих зубах и ракушечных деньгах, и люди стали говорить: “Теперь мы не должны больше ругаться, а то Пийан все это запишет”. Моя способность записывать была главной причиной того, почему после нескольких больших пиров они стали с нетерпением ожидать католическую миссию: у нее они смогли бы научиться сами вести письменные счета.
Я собрала массу материалов, главной частью которых были рисунки детей — тридцать пять тысяч, ибо, когда я обнаружила вопреки всем ожиданиям, что “примитивные дети” не проявляют ни малейшего следа естественного анимизма наших детей43, рисующих на луне человека, а дома с лицами, я столкнулась с необходимостью собрать очень большое количество материала. Это “дна из проблем полевой работы. Коль скоро исследователь ищет что-то фактическое — скажем, решает вопрос, есть ли у данного народа специальные церемонии, отмечающие наступление полового созревания у девушки, — ему нужно всего лишь увидеть и зарегистрировать одну из таких церемоний в ее мельчайших деталях. Это дает ему право утверждать, что у этого народа такая церемония есть, и не только утверждать, по и описать, что люди делают во время ее. Конечно, здесь может быть масса вариаций, зависящих от тысячи разных обстоятельств: богат ли отец девушки или беден, есть ли у нее сестры, старшая ли она дочь, или же, как у манус, сколько у нее теток, ибо все они должны присутствовать во время этой церемонии, когда девушку окунают в море. Но коль скоро он зарегистрировал одну такую церемонию, ее многочисленные детали и вариации легко могут быть объяснены на основе знания других элементов культуры.,
Сопоставимым примером оказывается какой-нибудь отчет о церемонии выпуска в колледже, скажем, в 1970 году, когда студенчество было возбуждено и нервозно. Если известна общая форма таких церемоний — академические шапочки и мантии, торжественная музыка, почетные степени, велеречивый оратор этого дня, длинная процессия студентов, шествующих за своими дипломами, родственники, выскакивающие из толпы, чтобы сфотографировать своего, сына или дочь, тогда характерные особенности акта этого года легко укладываются в известную схему. Откажутся ли студенты носить шапочки и мантии, откажутся ли поэтому преподаватели присутствовать па церемонии, согласятся ли скрепя сердце студенты надеть эти ненавистные шапочки и мантии, пройдет ли, наконец, слух, что все выпускники выйдут на акт голыми, покрыв себя только мантиями, — все это может считаться серьезными модификациями принятого обычая. Безразлично при этом, пропоют ли или не пропоют студенты Gaudeamus, исполнят ли они его сквозь зубы,— традиционная церемония останется частью всех этих событий. Вот почему легко изучать формы поведения активного, конкретного и связанного с событиями, которые можно сфотографировать или записать на магнитофон. События такого рода могут быть сфотографированы и записаны на магнитофон даже и без присутствия антрополога.
Но значительно более трудно в этнографической полевой работе иметь дело с негативными случаями — изучать, например, что происходит у народа, не отмечающего формальными актами достижение их девушками половой зрелости. Зафиксировать расплывчатые формы поведения, замещающие явные церемонии и ритуалы, куда более трудно.
Точно так же редко возникает необходимость собирать более, ста рисунков для того, чтобы показать, что дети рисуют человеческую фигуру, основываясь на стиле рисунков взрослых. Но если взрослые вообще не рисуют людей, то понадобятся тысячи рисунков, чтобы установить, что будут делать совсем не обученные дети, когда их попросят нарисовать, человека. Для арапешей, ятмулов и балийцев44 я располагаю небольшими, но вполне достаточными коллекциями детских рисунков. У всех этих народов стиль рисунков детей был подобен стилю рисунков взрослых: угловатые, деревянные фигуры у арапешей, стилизованные узоры у ятмулов, живое воспроизведение образов театра теней у балийских мальчиков и кондитерски-пышные изображения людей у балийских девочек. Но когда я обнаружила, что дети маиус не разделяют даже в малой степени анимистического мировоззрения своих родителей и рисуют только максимально ясные образы реального мира, я должна была коллекционировать и коллекционировать их рисунки, пока не решила, что объем коллекции в тридцать пять тысяч единиц будет достаточным. И двадцать пять лет спустя, когда я просила порисовать взрослых мужчин, рисовавших для меня мальчишками, рисовавших с наслаждением день за днем и никогда больше не пытавшихся рисовать после моего отъезда, я обнаружила, что они настолько полно воспроизводят свои прежние индивидуальные версии группового стиля, что я могла бы классифицировать рисунки каждого просто по памяти.
В конце нашей работы на Манусе мы намерены были вернуться, в Соединенные Штаты, где, Рео получил стипендию в Колумбийском университете. Обсуждался и другой план — уехать в Новую Зеландию, где, как говорил Рео, я могла бы обработать мои полевые заметки, а он стал бы на это время простым чернорабочим. Все это была романтика, далекая от современности, и у меня хватило ума не согласиться, хотя некоторые опасения насчет жизни Рео в США у меня и были. Я знала, как хорошо, принята моя книга в стране, где я была уже хорошо известна, а он был иностранцем и опубликовал до этого в Англии всего лишь небольшое специальное исследование, которое в Америке никто не читал. Его работа о добуанцах (еще не опубликованная, конечно) была бы его первой этнографической монографией, но в ней был один ужасный пробел. Он сломал свой фотоаппарат и не отремонтировал его вовремя, до экспедиции. Вот почему у него не было фотографий, а этнографическая книга без фотографий почти немыслима. Что было делать?
Когда мы прибыли в Рабаул и пошли обедать к гостеприимному судье Филипсу, ставшему нашей прочнейшей опорой на Новой Гвинее в течение многих последующих лет, мы все еще решали, сможем ли мы сойти с судна в Самараи. Там я предполагала пожить в отеле, а Рео, вооруженный теперь работающей камерой, смог бы попасть на маленький остров Тевара из архипелага Добу и сделать нужные снимки. Каким-то образом этот вопрос всплыл за обедом, и в одну минуту судья Монти Филипс нашел его решение. Ему нужен был кто-то, чтобы написать биографию замечательной женщины-пионерки миссис Паркипсон. Она стала жертвой одного американского авантюриста, который, пообещав ей описать ее жизнь и прогостив у нее дома несколько месяцев, оставил ее, не написав ни слова. Это была превосходная возможность. Я могла отправиться в Сумсум, имение миссис Паркинсон, а Рео, путешествуя налегке, смог бы съездить на Добу. В нашем распоряжении оказалось всего два часа, чтобы отправиться в порт, получить наш багаж из трюма. Все удалось великолепно. Хотя из шести недель, что Рео провел на Добу, солнце светило всего три дня, он сделал достаточно снимков, чтобы проиллюстрировать свою книгу.
А в это время я слушала Феб Паркипсон, одну из самых замечательных женщин своего времени. Ее отец был племянником американского епископа. Он женился на самоанке и стал американским консулом на Западном Самоа. В 1881 году Феб прибыла на паруснике на Новую Гвинею как юная супруга немецкого инженера и исследователя. Рихард Паркинсон в свое время воспитывался с маленькими принцессами Люксембургскими и всегда очень тщательно следил за тем, чтобы его воротнички были накрахмалены, а суп — горячим. То малое, что Феб знала о мире, она усвоила от монахинь. Ее самоанские сверстницы смеялись над нею, вышедшей замуж за человека на двадцать лет ее старше и потерявшего зубы в дорожном происшествии в Африке.
Паркинсоны оказались одной из первых семей, осевших на Новой Британии. Там они вместе со своими родственниками, вывезенными с Самоа, разбили плантации, где выращивали акры ананасов для германского военно-морского флота. Миссис Паркинсон и ее устрашающая сестра, “королева” Эмма, которая в свое время владела целым флотом пароходов, совершавших регулярные рейсы в Сан-Франциско, задали тон всей светской жизни на этой территории. Рихард Паркинсон не только управлял всем имуществом Эммы, но и фотографировал и собирал коллекции по всей Новой Британии. Его книга “Тридцать лет в Южных морях”, опубликованная в 1907 году, все еще является классической45.
Живые рассказы миссис Паркинсон помогли мне составить цельное представление о жизни первых европейских поселенцев на этой территории. Мне это удалось потому, что я знала и Самоа и Новую Гвинею. Она объяснила мне также, какое суровое истязание, а в прежние времена даже смерть выпадали на долю титулованной самоанской девушки, не выдержавшей проверки на девственность в день свадьбы, и как этот обычай вошел в самоанскую культуру, на первый взгляд мягкую и податливую. Я никогда не видела этой церемонии, и что-то в ней было мне непонятно. Миссис Паркинсон объяснила мне, что жертвами этого обычая были только те девушки, которые не были достаточно предусмотрительными, чтобы рассказать старым женщинам о том, что они потеряли девственность. Предусмотрительную же девушку старухи, эти хранительницы чести титула, снабжали кровью цыпленка.
Она рассказала мне, как изменилась жизнь на этой территории под влиянием растущего напряжения как раз перед первой мировой войной, когда немецкое колониальное общество стало более рафинированным и начало пренебрежительно относиться к метискам. Затем началась война. Прибыли австралийские солдаты в своей тяжелой, неуклюжей форме. Они, одурев от жары, слонялись повсюду, имея отнюдь не воинские намерения. Однажды миссис Паркинсон приехала в Кокопо, взглянула на эту оккупационную армию, спросила: “Так это война? Это армия?”— и сейчас же уехала обратно. Но и у нее наступили трудные времена, в особенности после войны, когда англоязычная община в своих типично расистских установках всячески подчеркивала смешанное происхождение группы героических женщин, бывших первыми поселенцами на Новой Гвинее. В ее годы ей приходилось зарабатывать на жизнь, вербуя рабочую силу на плантации.
Шесть недель, проведенных в Сумсуме, были великолепны, и здесь же я получила некоторое представление о том, что значит управлять плантацией. Я так заинтересовалась этим, что миссис Паркипсон сочла себя обязанной сказать мне, что такого рода занятие не для меня. Здесь снова я услышала об этом “бедном мистере Бейтсоне”, который, работая в Сумсуме, “не питался правильно и схватил ужасные тропические язвы”. Я уехала от нее умудренная, собрав большое количество старых фотографий и увезя с собою уникальный отчет об одной стороне жизни Новой Гвинеи — о переходном периоде между временем исследований и временем заселения этого острова западными людьми. Я написала большую главу о миссис Паркинсон, названную мною “Ткачиха границы”, для книги “В обществе мужчин”. Эту книгу группа антропологов посвятила лицам, сообщившим им ценные сведения.
Рео присоединился ко мне в Самараи на судне, отправлявшемся на юг, и мы пустились
в долгое плавание домой, сначала на Гавайи, где миссис Фриер, подруга моей матери
по колледжу и жена бывшего губернатора, поразила Рео, предложив нам вечером
лишь стакан воды, а затем в Сан-Франциско. Там мы остановились у доктора Джарвиса,
врача, лечившего в свое время мою мать, маньяка по части своих диагнозов. Тогда
он считал свищи причиной всех заболеваний. Он утверждал, что вылечит мои непрекращающиеся
мышечные боли, которые ранее объяснялись плохими зубами, эмоциональным конфликтом,
чрезмерной работой. Он сделал мне операцию и позволил Рео быть при этом заинтересованным
зрителем. Эта операция оказалась не очень мудрым шагом, так как что-то пошло
плохо и я чуть не умерла. Последний отрезок нашего долгого пути, поездка через
Соединенные Штаты с нашими шестнадцатью местами багажа, упакованными по-новогвинейски,
когда каждый предмет — винтовка, фотоаппарат, пишущие машинки, аптечка — пакуется
отдельно, оказался каким-то кошмаром. И вот наконец мы прибыли в Нью-Йорк и
были очень возбуждены встречей с друзьями, которые, в частности, рассказали
мне, что я пользуюсь широкой известностью как писатель-этнограф. Я смутно догадывалась
об этом и раньше, но никак не могла этого полностью осознать.
Глава 14. Годы между экспедициями
Экзотический зять всегда забавлял моего отца, хотя по временам он чувствовал себя с ним несколько неловко. Рео, который вышагивал длинными шагами, без шляпы, обернув шею пестрым широким шарфом, вместо пальто надев свитер под пиджак и неся внушительную черную резную трость, привезенную с Тробрианских островов, как компаньон для воскресных прогулок по Филадельфии слишком бросался в глаза.
С самого начала наша жизнь в Нью-Йорке оказалась нелегкой. Для нас нашли квартиру в старом четырехэтажном доме из коричневого камня на запад от Бродвея, на 182-й улице. Все наши соседи были на грани нищеты. Одна из семей жила этажом ниже, и, так. как мы никогда не приглашали друг друга в гости, наше знакомство ограничивалось одалживанием стульев и тарелок. Еще ниже этажом жил владелец дома, который день за днем, фальшивя, наигрывал на фортепьяно один и тот же мотив. В нашей квартире было четыре комнаты, вытянутые вдоль узкого коридора, выходившего на открытую лестничную клетку: больщая передняя комната с диваном, где засыпали наши частые ночные гости, кухня, ванная и большая спальня с окнами па темный, двор. В дальнем конце коридора была другая, меньшая комната, веселая и светлая. Я предложила оборудовать ее под кабинет для Рео, так как он еще не приобрел должного ранга в аспирантуре Колумбийского университета, чтобы иметь право на казенный кабинет. И весь год Рео жаловался, что я выселила его из жилых комнат, и сослала в ужасную заднюю каморку.
У нас не водилось больших денег в тот год, и все, что я могла себе позволить, — это иногда нанять кого-нибудь для уборки. Это значило, что до ухода на работу я должна была прибраться, так чтобы, вернувшись домой с кучей провизии для приготовления обеда, можно было смотреть на все спокойно. Вернуться в комнату, служившую нам и столовой, заваленную бумагами, и не находить в ней места, на котором бы мог, отдохнуть глаз, бы ло для меня слишком тяжелым наказанием.
К тому же Рео не любил видеть меня за домашней работой, хотя сам не намеревался мне помогать. Более того, он считал эту работу вообще упреком себе. В результате я наловчилась, по воскресеньям убирать дом украдкой, делая вид, что с полным вниманием слушаю все, что мне говорят. Я ждала паузы, чтобы выскользнуть из комнаты и расстелить еще одну простыню или же вымыть еще одну чашку, а затем появиться вновь. Так мне удалось научиться делать все необходимое столь ненавязчиво, что Грегори Бейтсон, посетивший наш лагерь на Сепике, отметил, что он никогда не видел меня занятой домашними делами.
В межнациональных браках всегда заложены трудности даже и без тех осложнений, которые вносят меняющиеся роли мужчины и женщины. Мужчины британского происхождения, как правило, принимают как раз те решения, которые принимаются женщинами американского происхождения: как обставить дом, где развести розы на террасе, куда поехать в отпуск. Во время второй мировой войны было забавно наблюдать за этими двумя тинами браков. Если жена была американкой, а супруг англичанином, то в доме велась непрерывная война из-за того, кому что надлежит решать. Но если супруг был американцем, а жена англичанкой, то браку, по всей вероятности, суждено было распасться, так как ни он, ни она не считали своим делом решать, кого пригласить на обед или пойти ли вечером в кино.
Когда мы прибыли в Нью-Йорк в сентябре 1929 года, как раз перед крахами банков, ознаменовавшими начало великой депрессии в США, мы увидели, что все захвачены игрой на бирже. У меня было пять тысяч долларов в банке, весь доход от моей книги, и Рут Бенедикт попыталась убедить меня вложить эти деньги в акции. Я отказалась, и все считали, что я слегка помешалась — по-видимому, в результате своего столь долгого пребывания в тропиках. Текущий счет на мое имя был открыт в маленьком провинциальном банке в Дойлестауне. В те годы многие маленькие банки небольших городов оказались надежнее крупных. В 1932 году, когда я снова была на Новой Гвинее, отец телеграфировал мне, предлагая вновь открыть нам счет в банке Дойлестауиа. Но Рео открыл счет в “Бэнк оф Юнайтед Стейтс”, филиал которого был рядом с нами. И именно этот банк лопнул одним из первых. Рео был потрясен. В Новой Зеландии банкротства банков не было. Пришла катастрофа, и разоренные маклеры бросались с небоскребов, не оставив ничего своим семьям, кроме страховки. Цены начали падать. Администрация музея созвала весь штат и урезала нашу заработную плату. Мой начальный оклад составлял только 2500 долларов в год, и в течение последующих лет зарплата оставалась на этом сниженном уровне.
Тем не менее депрессия поначалу значила очень мало для меня. Я не испытывала никаких симпатий к лихорадочной игре на бирже, особенно если ею занимались люди из академического мира, у которых слишком мало денег, чтобы рисковать потерять их. Моя бабушка дважды в день бубнила мне в ухо, расчесывая мои волосы: “Всегда живи по средствам”. Я не игрок, и, может быть, услышанное изречение “Счастлив в картах — несчастлив в любви” также произвело на меня впечатление. А когда пришел крах, я просто была довольна, что не рискнула своим гонораром, который смог послужить мне основой для подготовки будущей экспедиции. Я знала о циклах деловой активности, и крахи банков не слишком волновали меня, так как я знала, что и в прошлом бывали паники и лопались банки. Внешне не был серьезно обеспокоен и мой отец. Однако, изучая цены на золото, по которым можно было предсказать крупнейшие войны в Западной Европе начиная с шестнадцатого столетия, он сказал: “Маргарет, до следующей войны десять лет”. Я ответила па это: “Тогда обработаем поскорее наши полевые записи, чтобы мы могли поскорее вернуться в поле и спасти побольше культур до того, как придет война и, может быть, уничтожит их навсегда”.
В мои студенческие дни я была потрясена ужасными потерями информации в экспедициях. Этнографы накапливают массу написанного от руки материала, остающегося не расшифрованным в течение всей их жизни, материала, который никто не может прочесть и обработать после их смерти. В Новой Зеландии
Рео и я навестили Элсдона Беста46, этого неутомимого летописца маори, и мы увидели его шкафы, полные записок. Каждое лето Плиний Эрл Годдард предпринимал очередную поездку на Юго-Запад и набирал множество новых записей, которые он никогда не обрабатывал. Даже Боас с его потрясающим числом публикаций так и не мог написать резюме, в котором подвел бы итог своего исследования индейцев квакиютль. Он собирался сделать это, но на третьей странице новой рукописи он запутался в описании каких-то технических деталей, записи по которым так и не
смог расшифровать в свое время. Я поклялась, что никогда не буду предпринимать следующую экспедицию, пока детально не опишу предыдущую.
Во всем том, что касалось наших писательских дел, я задавала тон, вот почему наша жизнь была очень напряженной. За два года, прожитые нами в Нью-Йорке, каждый из нас написал по три большие работы, к тому же мы совершили небольшую экспедицию к американским индейцам. Так хорошо потрудившись, мы могли с чистой совестью снова ехать на полевые работы. В ту первую зиму Рео написал окончательный вариант “Колдунов с Добу”, а я —“Как растут на Новой Гвинее”. По вечерам мы либо читали друг другу то, что каждый из нас сделал в течение дня, либо читали вслух других авторов.
Первый вариант рукописи о Добу Рео закончил сразу же после того, как вернулся с поля, еще до нашей женитьбы. Реакция Радклифф-Брауна на это была: “Не верю!” Его собственный опыт относился к классическим законченным патрилинейным обществам, и ему было трудно принять такое общество, как добу. А та страсть, с которой Рео описывал своих колдунов, была подстать всему его темпераментному отношению к жизни. Другие считали его описание добу преувеличенным. Но такие практики полевой работы, как Геза Рохейм47, Ян Хогбин48 и Энн Чоунинг49, у которых была возможность проверить его описание на месте, так не думали. В Нью-Йорке ему удалось переписать и расширить первоначальный вариант своей рукописи в свете данных, полученных на Манусе. Если Радклифф-Браун, считал Рео, поверит данным о манус, то он должен будет принять и его описание добу. Этого, к сожалению, не произошло. То, что следовало объяснить как углубление собственных этнографических концепций Рео, совершенно ошибочно было приписано Радклифф-Брауном и другими моему влиянию.
В моей жизни это случалось часто. Однако никто не понимал, в чем заключалось мое действительное влияние. Оно состояло в моей способности наслаждаться работами других и оценивать их так, что мои оценки были для них чем-то вроде вливаний новой энергии, необходимой для того, чтобы завершить этап исследования или закончить книгу. Но фактом является и то, что люди, находящиеся под моим так называемым влиянием, счастливы лишь тогда, когда они работают на пределе своих способностей. Когда же их собственный порыв иссякает и они не могут больше черпать мою энергию, они воспринимают ее в качестве упрека, непрошеного стимулятора и отвергают. Мое влияние на “Колдунов с Добу” было лишь влиянием восторженного, внимательного и очень восприимчивого слушателя. Позднее, когда Рео все больше стад уходить в личностную символику того, над чем он работал, и переключил свое внимание с вопросов религиозного поведения (область, в которую он внес наибольший вклад) на проблемы секса и агрессии, проблемы, куда менее успешно отфильтрованные его памятью, он стал гораздо менее продуктивен. После того как мы расстались, он работал лишь над одной монографией — изданием своих арапешских текстов и грамматики языка арапешей,— но оставил ее незавершенной.
Однако в течение тех двух лет мы питали друг друга и нашим энтузиазмом, и нашей энергией. Мы напряженно работали весь день и награждали друг друга по вечерам, прослушивая написанное за день или обсуждая что-нибудь. Мы ходили в театры и принимали друзей. Нашу гостевую комнату занимали те из моих подруг, у кого не ладилось с написанием диссертации или возникали осложнения с мужем или любовником. Наша квартира была прочным, хотя и слишком бурным семейным очагом, и все, кто попадал в затруднительное положение, могли найти в ней убежище. <.. .>
Весной 1930 года доктор Уисслер50, глава этнографического отдела
музея, спросил меня, не соглашусь ли я проделать небольшую работу среди индейских
женщин на средства Комитета миссис Леопард Эльмхёрст. Я не очень заинтересовалась
этим предложением, но Рут посоветовала мне поехать к индейцам омаха. При этом
условии она обещала мне найти деньги и для Рео, чтобы он смог поработать над
проблемой, которая уже давно занимала ее. В преданиях большинства племен американских
индейцев содержится много упоминаний о видениях. Слыша о них, дети весьма тонким
образом получают представление о содержании и форме этих видений, а потом активно
ищут их. Но в обширных материалах, собранных по мифологии омаха, не было зарегистрировано
ни одного упоминания об этих видениях. Рут желала знать, почему это так. И так
как доктору Уисслеру было все равно, где я израсходую небольшую сумму в 750
долларов, с которой он не знал, что делать, мы поехали в резервацию омаха в
Небраску.
Эта экспедиция оказалась тяжелым испытанием для нас обоих. Мы купили “форд”. Вел его Рео, совершенно пренебрегая всякой осторожностью, так что временами вместо пыльной, грязной дороги мы оказывались в поле. Томительно жаркое, сухое лето в Небраске, характер ландшафта, где расстояние можно замерить только по маленьким холмам, атмосфера агентства по делам индейцев, уровень жизни в резервации — все это было новым для нас и очень удручающим. До сих пор мы работали в живых культурах, там, где одежда, дома, внешний жизненный стиль народа соответствовали тем частям культуры (системы родства, мифология, религиозные верования), которые мы были призваны изучить. Но здесь перед нами была культура настолько редуцированная в сопоставлении с ее прошлым, со временем, когда омаха были индейцами прерий, охотниками на бизонов, что от нее остались почти неузнаваемые реликты и ничего, что могло бы удовлетворить эстетическое чувство в настоящем. Женщины носили длинные хлопчатобумажные платья, конечно, несколько отличающегося покроя, но современные; когда они танцевали, то накидывали на плечи одеяла, купленные в лавке. Они жили в маленьких, теперь уже ветхих домах, построенных для них в то время, когда каждый человек мог получить 160 акров земли при условии, что он будет обрабатывать ее. Но лишь немногие из мужчин занимались земледелием. Вместо этого они проживали свою ренту, гоняли на разбитых, старых автомобилях по округе и стремились получить максимальное удовольствие от встреч друг с другом, играя в азартные игры. Но там, где ранее ставками были одеяния из конской или бизоньей шкуры, сейчас в ход шли монеты в пять или десять центов.
Мы привыкли оказывать разные мелкие услуги изучаемому нами народу, выражая
свою признательность медицинской помощью, вниманием и прежде всего давая пищу
для размышлений тем его умственно развитым представителям, которые были в восторге
от возможности выйти в мыслях далеко за пределы своей собственной культуры.
Но этим индейцам из резервации нам нечего было предложить. Медицинская помощь
у них была, но они очень часто пренебрегали ею. С антропологами они встречались
и раньше и привыкли рассматривать их прежде всего как источник дохода. Как мне
сказал один старик: “Мы никогда никому не рассказываем всего. Мы что-то сберегаем
для следующего”. Люди отказывались говорить нам о чем-нибудь, не получив предварительно
десять или пятнадцать долларов за информацию. Да и после этого не было полной
уверенности, что они не ответят повторным отказом.
Мы, конечно, не пытались изучить язык, ибо денег у нас было только на три месяца работы. А так как никто из нас до этого никогда не работал с помощью переводчиков, то мы оба нашли этот опыт и раздражающим до крайности, и угнетающим. Но Рео пришел в отчаяние главным образом потому, что у него возникли сомнения, сможет ли он вообще разрешить тайну, разгадать которую он и был сюда послан. У него возникло убеждение, что его специально послали сюда с миссией, обреченной на неудачу, что американские антропологи ничего не читают, кроме материалов об индейцах, и что его профессиональная репутация в США будет отныне основываться на экспедиции, в которой ему ничего не удалось сделать. Как можно что-нибудь сделать в культуре, где настоящий церемониал умер, а люди говорят о чем-нибудь не из интереса, а только за деньги?
Эта позиция американских индейцев, воспитанная десятилетиями взаимодействия культур, была чужда нам, привыкшим к народам Океании. Сколь бы суровы и темны они ни были, их суровость и темнота несли в себе что-то более разумное. Здесь же нас не покидало мрачное чувство, что этот народ сам пошел вспять. Мы познакомились с двумя замечательными стариками, служившими переводчиками у племени. Оба были воспитаны на Востоке в домах квакеров и говорили на точном и беглом английском. Но следующее поколение было послано в школы для индейцев, где дети из различных языковых групп были слиты вместе, а их обучением занимались федеральные чиновники, мало знавшие, а еще меньше заботящиеся о своих учениках и культурах, откуда те вышли. В итоге школьники вернулись в свои резервации с худшим знанием английского, чем у взрослых, но значительно более отчужденными от традиционной культуры. Процветало пьянство. Разрушенные семьи, заброшенные дети и общая социальная дезорганизация были заметны всюду.
Моя задача касалась женщин. Это была неблагодарная задача проанализировать долгую историю ошибок американской политики в отношении индейцев в прошлом и напророчить ей еще более мрачное будущее. Хотя мы поняли на Новой Гвинее, что контакты культур неизбежно ведут к большим изменениям и многие из последних будут изменениями к худшему, все же одно дело — опасение за будущую судьбу народа, с которым ты познакомился и научился его ценить, и другое — картина очевидной катастрофы, каждый день стоящая перед глазами.
Даже соединение наших полевых денег не избавило Рео от тяжелых трудов по сбору нужной ему информации. Оправдались и его самые пессимистические предчувствия: он никогда не добился должного признания своего успеха в решении проблемы, почему нет сведений о видениях в мифах омаха, рассказываемых не по секрету и посвященным, а публично.
Он нашел, что, хотя омаха, по-видимому, и приняли тот же обычай, что и их соседи по прерии, а именно, что каждый волен утверждать, будто он имеет видения, и требовать власти, право на которую они ему дают, фактически у омаха членство в религиозных сообществах определялось наследственными правами на тайное знание. Когда те, кто не имел наследственных прав на видения, постились и выдвигали свои притязания, им говорили, что их видение ложно.
Ситуация была настолько необычной, как и предчувствовала Рут, что открытие Рео действительно прошло незамеченным. Американисты не оцепили его искусство детектива, проявленного им в работе с меланезийскими колдунами, у которых Рео выведал необычные тайны. Наибольшее признание принесли ему “Колдуны с Добу”, наиболее известная его книга, и “Религия манус”. Что же касается его книги “Тайные общества омаха”, создавая которую он столкнулся с наибольшими трудностями, то она не принесла ему никакого успеха.
Это было тяжелое лето, лето, полное испытаний. Второй этаж нашего маленького каркасного домика раскалялся так, что до двух часов ночи мы даже не пытались заснуть. По временам мы выезжали в соседний городишко, где устраивались концерты духового оркестра, а в субботу вечерами бросали с крыши цыпленка, за которого дралась ожидавшая внизу толпа. Иногда мы даже отваживались съездить в Су-Сити посмотреть кино. Но Рео сказал, да и я это чувствовала, что полевую работу вести много легче, когда внешний мир далеко и невозможно выехать куда-нибудь, даже если и есть такое место. Здесь слишком легко было сесть в автомобиль и уехать.
В конце лета мы поехали домой, проклиная постоянно ломающуюся машину. Мы сделали остановку в Цинциннати; даже сегодня, когда я еду по этому городу, кошмар нашей первой поездки по улицам с напряженным движением встает в моей памяти. Как бы там ни было, мы остались живы и приехали в Нью-Йорк целыми, хотя и очень усталыми.
В ту зиму Рео получил в свое распоряжение половину кабинета в здании факультета Колумбийского университета, так что он почувствовал себя не таким узником, каким ощущал себя дома. У нас было немножко больше денег, и я смогла переоборудовать большую спальню в столовую, а старый спальню. Теперь мы могли с большим комфортом принимать наших друзей. Я обработала летние записки, что сделал и Рео. Весною он сдал свои докторские экзамены, а диссертацией послужила его книга “Религия манус”. Пора было опять отправляться в поле.
Я была убеждена, частично на основании своих полевых работ на Манусе, где мы в какой-то мере дополняли друг друга и не соперничали, что полевые работы создают нам наилучшие условия для сотрудничества. Мы сказали Боасу, что, так как у меня не может быть детей, мы оба готовы для любых планируемых полевых работ. Кроме того, мы сказали ему, что нам бы хотелось поработать среди навахо, группы американских индейцев с еще живой и не тронутой культурой, не разрушенной исчезновением бизонов и окончанием войны с индейскими племенами, как была разрушена культура омаха. Но в то время на каждое “поле” как на свою полноправную собственность притязал тот ученый, который уже проводил исследования по данной культуре. Эта ситуация усугублялась еще и тем, что исследователей было мало и их нужно было рассредоточивать. В итоге мы были разочарованы, по не удивлены, когда Боас сказал нам, что навахо “принадлежит” Глэдис Рейхардт.
Мы стали планировать экспедицию на Новую Гвинею. На пев пошли деньги, сэкономленные мною из гонораров за “Взросление на Самоа”, а недостающую сумму дали нам Совет по исследованиям в области общественных наук Колумбийского университета и мой музей из фонда Фосса отдела антропологии, фонда, специально предназначенного для антропологических исследований. Мы намеревались отправиться весной 1931 года.
Однако как раз в это время появился обзор одного из учеников Малиновского, в котором меня обвиняли в том, что я не поняла систему родства на Манусе. Я сразу же решила, что не могу уехать в экспедицию, не подготовив к печати специальную монографик” по этому вопросу — “Система родства на островах Адмиралтейства”.
Это означало, что мы должны были задержаться в Нью-Йорке на лето. В Колумбийский университет прибыл Радклифф-Браун, чтобы прочесть лекционный цикл на летних курсах. Он всегда был ленив и склонен к импровизации, и здесь он не намеревался очень стараться. Но Рео и я прослушали весь его курс, сидя в первом ряду, ожидая наилучшего и получив его. По вечерам я надевала свои самые красивые платья и готовила на обед то, что любил Радклифф-Браун. В конце летнего семестра я завершила свою монографию, Радклифф-Браун уехал в Чикаго, а мы отдали нашу квартиру Луиз Розенблатт, только что вышедшей замуж за Сиднея Ратнера. Наконец-то мы были готовы к поездке на Новую Гвинею.
Глава 15. Арапеши и мундугуморы: половые роли в культуре
В декабре 1931 года мы прибыли к арапешам и начали полевую работу, давшую мне совершенно новое понимание ролей мужчин и женщин в культуре и взаимосвязей врожденных половых различий темперамента с культурой. Эти открытия были связаны с таким стечением обстоятельств, которое нельзя объяснить никакими удачными случайными совпадениями.
Когда Рео и я вернулись на Новую Гвинею, мы решили исследовать народ, живущий на равнине между хребтом Торричелли и северным берегом острова. Мы знали об этих людях, что они строят гигантские треугольные дома для мужских собраний и что у них очень развита ритуальная сторона жизни. Мы полагали, что изучить другие племена мы сможем в будущем, но на этот счет у нас не было точных планов.
Долгий путь в горы, по опасным тропам, проходившим то через крутые склоны, то через русла горных потоков, был медленным и тяжелым — в частности, потому, что меня должны были нести, но другого пути вглубь не было. Однако удача Рео, нанявшего ним носильщиков из деревень, расположенных за горным хребтом, обернулась неожиданной стороной. Наши носильщики бросили нас со всем нашим багажом на вершине хребта, и у нас не было никого, чтобы нести наш шестимесячный запас в том или другом направлении — на равнины за горным хребтом пли же обратно на побережье. Итак, у нас не было выбора: мы не могли попасть ни к народу, выбранному нами для нашего исследования, ни обратно на побережье. Вот почему нам пришлось осесть, построить дом и работать там, где мы оказались, работать с простыми, обнищавшими горными арапешами, церемониальная жизнь которых была обеднена, а искусство еще более примитивно. Перед этим Рео, однако, все же сделал попытку раздобыть носильщиков, спустившись на равнину, но, по его словам, он нашел, что “у этих людей вообще нет культуры — они называют своячениц „друзьями"”. Теперь, когда мы застряли в горной деревушке Алитоа, он решил изучать язык горных арапешей, что оказалось совсем не легким делом.
Как и в случае наших полевых работ на Манусе, наши личностные реакции на эту новую культуру были в очень высокой степени предопределены нашим прошлым опытом — опытом работы на Самоа, опытом, бесконечно мне импонировавшим, и опытом работы Рео на Добу, культуру которого он страстно ненавидел, и опытом исследования народа манус, проведенного нами без особых симпатий и антипатий, но иследования, хорошо сделанного, не вызвавшего сколько-нибудь серьезного конфликта темпераментов я личностей. Мы были твердо убеждены, что именно культура является главным фактором, который учит детей, как думать, чувствовать и действовать в обществе. Несколько месяцев спустя после того, как мы взялись за нашу работу, мы получили от Рут Бенедикт первый вариант ее “Моделей культуры”. Рео прокомментировал его так: “Недостаточно сказать, что культуры различны. Главное состоит в том, что они невероятно различны”. Тогда нам не пришло в голову, что различие опыта, приобретенного мною на Самоа, а Рео на Добу, в столь же большой мере зависело от наших личностей, как и от природы культур, исследованных нами.
Я, безусловно, и раньше соглашалась с новаторскими идеями Рут Бенедикт, идеями, но которым различные культуры выбирают различные стороны человеческой личности, отвергая другие. Она установила, испытав при этом чувство откровения, что между разнообразными культурами американских индейцев имеется одно фундаментальное различие: некоторые из них всемерно подчеркивают значимость экстаза (для обозначения их она воспользовалась ницшеанским термином “дионисовские”), в то время как другие превыше всего ценят умеренность и сбалансированность (она обозначила их опять же ницшеанским термином “аполлоновские”). Все это пришло ей в голову во время ее пребывания в поле тем летом 1927 года, когда я встретилась с Рео в Германии перед его поездкой на Добу. В следующую зиму она работала над статьей “Психологические типы культур Юго-Запада”, где впервые это блестящее прозрение получило свое логическое развитие. Тогда я писала “Социальную организацию па Мапуа”, и мы обстоятельно обсуждали с ней тип личности, заложенный в институтах самоанской культуры.
Несколько ранее она высказывалась в том же духе, утверждая, что именно те личности, которые по своим врожденным свойствам слишком резко расходятся с нормами своей культуры, именно они считают свою культуру глубоко чуждой себе. В 1925 году она писала мне из резервации пуэбло в Коиити: “Я хочу найти по-настоящему не открытую страну”. Она не переставала спрашивать, была ли бы она счастлива, родись она в другом времени и месте, например в древнем Египте. В наших дискуссиях мы обе согласились обозначать термином “девиант” людей, не приспособленных к своей культуре. Во “Взрослении на Самоа” я написала главу и назвала ее “Девиант”, где описала девушек, темперамент которых — то, что я назвала избыточной реактивностью в соединении с жизненной ситуацией и опытом,— заставляет их отклоняться от норм поведения самоанской личности.
Однако идея естественных задатков или же конституционных психологических типов еще не вошла по-настоящему в мое мышление. Я прочла важную статью Селигмана51 “Антропология и психология — некоторые точки соприкосновения”., а в 1924 году, во время захватывающих переживаний, связанных с конгрессом Британской ассоциации этнографов в Торонто, Сепир говорил о том, как культуры навязывают определенные стили поведения, включая позы и жесты. Время от времени я размышляла над тем, в чем были корни моего очевидного отклонения от принятого стиля поведения женщин, ориентированных на карьеру. И для меня было ясно, что я девиант в том смысле, что у меня был значительно больший интерес к тем вещам, которые занимают женщин, не нацеленных на карьеру. Я также мучительно думала над противоположностью моих психологических задатков в сравнении с моими братьями и сестрами, над тем, почему они совершенно иначе реагируют на события нашей общей жизни. Столь же мучительно я думала о несходстве между Рут и мною, особенно когда она высказывала в отношении меня заведомо, на мой взгляд, противоречивые суждения вроде того, например, что меня совершенно невозможно представить мужчиной и вместе с тем что “тебе лучше быть отцом, чем матерью”.
Когда я сформулировала проблему, с которой я прибыла в поле на этот раз, как проблему анализа влияния культуры на характер мужских и женских ролей, то за ней стояло недвусмысленно сформулированное намерение найти новый подход к фундаментальной проблеме биологических различий, связанных с полом.
Итак, в 1931 году задачей моего исследования, задачей, прямо провозглашенной в качестве главной, был анализ различных способов, с помощью которых культуры определяют нормы ожидаемого поведения мужчин и женщин. При этом мне не надо было тщательно обосновывать цель моей экспедиции, ибо она не зависела от получения нужных средств в каком-нибудь комитете, требовавшем обстоятельно разработанной гипотезы. Нет, нужная сумма была получена от музея, а для музея было совершенно достаточно сказать, что я хочу поехать туда-то и туда-то и провести такие-то и такие-то полевые работы.
Но безусловно, проблема половых различий очень сильно занимала меня, и, когда я начала работать с горными арапешами, именно ей я и уделила основное внимание. Однако на первый взгляд результаты оказались разочаровывающими.
У арапешей, как у мужчин, так и у женщин, в одинаковой мере оказалось нормой поддерживать, лелеять детей, заботиться об их росте. Мальчики помогали растить и кормить обрученных с ними маленьких жен, а мужья и жены дружно соблюдали табу, защищавшее их новорожденных детей. Весь смысл жизни заключался в том, чтобы содействовать росту — росту растений, свиязей и прежде всего детей. Функция отца сводилась к роли кормильца, так как арапеши считали, что для создания ребенка нужны многие акты соития, а ребенок создается из крови матери и семени отца.
Агрессивное поведение — поведение, связанное с неуважением к правам других, с нарушением правил, правил, запрещающих есть своих собственных свиней, дичь, которую ты сам убил, выращенный тобою ямс,— подвергалось здесь самому суровому осуждению. Но порицают и осуждают арапеши не агрессора, а всякого, кто вызывал гнев и акты насилия у другого.
На все скверное в мире арапеши смотрели удивленно и отстраненно. Некоторые девочки растут слишком быстро и становятся женщинами до того, как созревают их мужья-мальчики, которым полагалось созревать раньше их. И некоторые люди, мужчины и женщины, оказываются агрессивными, теряют контроль над своим поведением. Самое лучшее, что можно сделать в таких случаях,— это не возбуждать их. Но от каждого, будь он мужчина или женщина, ожидают, что он будет заботливым, ласковым человеком, внимательным к нуждам других.
Рео и я очень по-разному реагировали на арапешей. Я тоже считала их культуру, почти лишенную церемониальной стороны, лишенную каких-то тонкостей, очень поверхностной. Она требовала от меня применения всех моих, теперь уже достаточно хорошо развитых навыков полевого исследователя. Для меня было бы катастрофой столкнуться с такой культурой в моей первой экспедиции. Тогда мне показалось бы, что я имею дело с маленькой кучкой людей, просто отдыхающих в деревне после тяжелых работ или бесцельно слоняющихся с унылым видом. Теперь же я нашла этих людей в чем-то созвучными мне, хотя и скучными в интеллектуальном плане. Они были способны на ясное, хорошее мышление, а некоторые мальчики показывали хорошие результаты по тесту интеллекта Стэнфорд — Бине52. Но имелись и девиантные личности, переживавшие известные трудности в этой мягкой, расплывчатой культуре, где никто не выполнял работу профессионально, никто в точности не знал, что означает только что раздавшийся сигнальный крик, где каждый называл другого не по имени, а термином родства, отвечающим конкретному случаю всепроникающего закона взаимных услуг. Так, человек мог называть одного из двух братьев “братом матери”, а второго —“шурином”, в зависимости от того, кому он сейчас помогал — своей матери или сестре.
Рео, стремившийся выжать грамматику из неохотно диктуемых текстов, нашел все — и народ, и культуру — бесформенным, малопривлекательным и в высшей степени чуждым ему духовно. Когда его приводил в ярость один из мальчишек, ведших наше хозяйство, он угрожал ему физической расправой. Тогда я, в свою очередь, бросалась между провинившимся и поднятой рукой Рео. Сам Рео был выходцем из культуры, где мальчики претерпевали физические наказания, а мужчины били женщин. Я же выросла в семье, где ни один мужчина, по-видимому, никогда не поднял руку па женщину или ребенка в течение многих поколений. И когда я становилась на сторону злополучного арапеша, это еще больше раздражало Рео. Я начала думать об арапешах и самоанцах вместе как об одной категории людей, противопоставив их в некоторой степени манус и уж определенно добуанцам, этим свирепым воинам, суровым и опасным колдунам.
Теперь у меня было много времени для размышлений. Я не могла никуда выйти из деревни, потому что тропы были круты и опасны для моей больной лодыжки. Деревня же часто была совершенно пустой. В собранной мною информации, даже при самой искусной ее обработке (всякий пойманный мною житель оказывался источником полезных сведений), все же было слишком много пустых мест. Отдельные индивиды представляли у меня целые демографические группы. Они могли описать генеалогическое древо самым систематическим образом, но оказалось, что их действительная система родства совершенно ему не отвечала. Я также проводила много часов, копируя на акварельных миниатюрах их технику росписи панелей из коры. В динамичном обществе у меня совсем не было бы для этого времени.
В то время я пережила два глубоких чувства. Одно из них было приятным. Оно пришло, когда я осознала, что окупила все то, что мир вложил в мою учебу, или же, говоря языком Америки, что я преуспела. У меня родилось чувство свободы, свободы от обязательств, свободы выбрать то, чем я хочу заниматься.
Второе чувство было иным. Это было ощущение загнанности в угол, ощущение, что мы никуда не движемся в области теории. Наши личные отношения с Рео складывались нелегко. Когда в наши руки попали “Колдуны с Добу”, превосходно изданные в Англии, Рео посмотрел на книгу и печально сказал: “Это последняя книга, которую я написал один. Все мои другие будут написаны с тобой”. Я изучила язык арапешей, но не испытывала удовольствия от ощущения преодолеваемых трудностей, того удовольствия, которое заставляло меня проводить по восемь часов в день, изучая словарь манус или самоанцев. Я чувствовала себя в чем-то конченой.
Я открыла новый тип полевых работ. Я умела изучать детей и связывать методы их воспитания с культурой, взятой в ее целостности. Все это вносило динамический элемент в то, что в противном случае было бы достаточно плоской картиной жизни другого общества. Мы с Рео изобрели метод анализа событий и научились рассматривать небольшие события в более широких контекстах. Но разрешение проблемы, с которой я прибыла в поле, проблемы, как предписываемые культурой различия в маскулинном и фемининном поведении сказываются на различии структуры личностей у мужчин и женщин, подвигалось вперед очень мало. У арапешей нормативы культуры предполагают такое небольшое различие характеров мужчин и женщин, что я опасалась, открыла ли я здесь что-либо новое. Я поняла, что если в культуре манус делается акцент на анальности, то арапеши акцентируют оральность53 и такой акцент на оральности и пище вполне соответствует теоретическим концепциям ранних работ Фрейда и Абрахамса. Но и у этого вывода отсутствовало достаточно солидное теоретическое обоснование.
Итак, когда Рео делал короткие вылазки в соседние деревеньки и совершал более длительные вояжи к побережью или па равнины за горами, я сидела в Алитоа и считала свою интеллектуальную жизнь завершенной. Мне казалось, что мне предстоит исследовать еще много культур, пользуясь одним и тем же методом, что жизнь не уготовила мне больше никаких интеллектуальных наслаждений. Может быть, все это было притупляющим следствием непрерывных занятий Рео Малиновским. Но тогда это было парадоксальным, так как студенты, действительно работавшие у Малиновского, получали от него мощный интеллектуальный заряд. А может быть, такова была моя реакция на неприятности, возникшие дома.
Один научный фонд, как написала мне Рут, выделил миллион долларов на проведение антропологических исследований. Но возникла одна сложность: этой суммой должен был распоряжаться Радклифф-Браун. Когда я услышала об этой новости, у меня возник превосходный план. Если мы действительно получим эти деньги, то лучше всего было бы, как мне казалось, предложить субсидии на проведение полевых работ самым многообещающим представителям всех общественных наук. Это значило бы, что большое число живых культур оказалось бы исследованным с точки зрения политической экономии, политологии и психологии, а также что целая группа специалистов в перспективных общественных науках получила бы возможность познакомиться из первых рук с тем, что собою представляет определенная культура. Тем самым был бы сотворен новый мир.
Но очень скоро стало очевидным, что несговорчивость обеих сторон обречет на
неудачу любой план использования денег. Радклифф-Браун, несмотря на всю свою
одаренность, вел себя вызывающе, обладал догматическим умом и диктаторскими
на клонностями. Боас и другие ведущие американские антропологи решили, что они
скорее лишатся этих денег, чем позволят Радклифф-Брауну распоряжаться ими. К
тому же времени, когда эти деньги вновь стали доступными антропологам, к концу
1940 года, каждая из общественных наук пошла своим путем и их представители
— культурантропологи и социальные антропологи, социальные психологи и социологи
— образовали какой-то сумасшедший тандем, передачи у которого были сорваны.
Даже решая одни и те же проблемы, они подходили к ним с разными мерками и разными
концептуальными схемами.
Я предчувствовала неизбежную неудачу этого великого плана, и это предчувствие частично объясняло мою депрессию. Это была сравнительно мягкая форма депрессии. Я полагаю, что она чем-то напоминала депрессию, которую многие испытывают в середине жизни, когда начинают понимать, что им не продвинуться дальше в своей профессиональной области. Тогда мне было тридцать. С тех пор у меня никогда не было депрессий, длившихся больше чем несколько дней. Но на той горе, где туманы закрывали горизонт и можно было видеть лишь крупные листья папайи, проглядывавшие сквозь туман, будущее казалось мне тусклым и непривлекательным.
Когда мы наконец вернулись от арапешей в августе 1932 года, оба мы были очень неудовлетворены научными результатами нашей экспедиции. Языковая работа неизбежно становится скучнее, когда каркас языка прояснится и остается только заполнить его деталями. Рео был очень доволен своими экспедициями а глубь острова, и в особенности тем, что ему удалось расширить наши представления о страшных колдунах с равнины, шантажировавших наших кротких горцев. Они вымогали у них пищу, блага, имеющие рыночную стоимость, в обмен на обещание не трогать их родственников. Но во многих отношениях нашему материалу не хватало каких-то кульминаций; Мы не видели ни одной большой церемонии, обрядов посвящения, мы даже не видели никаких драматических столкновений.
Именно то обстоятельство, что культура была так поверхностна, позволило мне позднее документировать ее самым тщательным образом. И напротив, я подсчитала, когда Теодор Шварц начал свои работы на Манусе, что потребуется около тридцати лет, чтобы обстоятельно документировать эту культуру, а это еще не очень сложная культура. Что же касается ятмулов, народа, живущего на Сепике, начальные шаги по изучению которого сделал Грегори Бейтсон, то здесь понадобятся многие годы труда многих исследователей, использующих всю современную технику регистрации информации.
После того как мы спустились с гор, мы провели шесть недель в Каравон, гостеприимной плантации на побережье, где мне уже приходилось останавливаться, когда Рео был в глубинах острова, добывая носильщиков. Там мы отдохнули, приглядывая вместе с тем за плантацией отсутствовавших хозяев, пополняя наши запасы, готовясь к тому, чтобы отправиться к берегам Сепика, на новое место стоянки нашей экспедиции.
Когда мы еще были у арапешей, мы получили номер “Океании”, в котором был опубликован короткий отчет Грегори Бейтсона о его исследовании ятмулов. Мы с Рео не сочли его очень интересным. Рео по-прежнему считал, что Грегори слишком тененциозен, остается пленником кембриджской традиции. При этом он постоянно ссылался на свои встречи с Грегори в Сиднее. Тогда Рео возвращался с Добу с материалом, нуждавшимся только в дополнении, и с хорошо спланированной монографией, в то время как в запасе у Грегори не было ничего, кроме разочарования, связанного с его попытками исследовать культуру баинингов54. (И сейчас, сорок пять лет спустя, культура баинингов все еще сокрушает сердца исследователей, выбирающих ее для своих первых полевых работ.) Мы знали, что Грегори снова был на берегах Сепика, но здесь Рео спросил, почему он, а не мы должен заниматься этой великолепной культурой.
В те времена этика полевых работ была очень строгой. Боао отказал нам в праве заниматься навахо, потому что они “принадлежали” Глэдис Рейхардт. Он это сделал, не обращая никакого внимания на то, что мы смогли бы проделать эту работу куда лучше, чем она. До сих пор я никогда не встречалась с Грегори Бейтсоном и потому ни в коем случае не была его защитником. Когда мы оба были на Манусе, я написала ему, прося проделать некоторую работу для музея. Он отказался, обнаружив полнейшее отсутствие заинтересованности. Однако он послал нам какие-то свои заметки, сделанные в Бипи55, отдаленной деревушке на островах Адмиралтейства, где он остановился на короткое время в 1929 году, сойдя с борта шхуны, шедшей из Новой Британии. Тогда он предпринимал свою замечательную экспедицию на Сепик. Но безотносительно к тому, обладал ли Грегори какими-нибудь исключительными правами на культуру Сепик или же нет, он ее выбрал, он уже был там, и она принадлежала ему. В то время мы еще не знали, что профессор Хаддон выразил желание исследовать бассейн реки Сепик и опровергнуть построения Грегори, нарушившего равновесие между биологией и антропологией в пользу антропологии. Э. П. У. Чиннери, чиновник-антрополог из администрации, не дал ему в 1927 году, во время его первой экспедиции, поработать в бассейне Сепика и настоял на том, чтобы он отправился к баинингам. Но сейчас на счету у Грегори было уже три экспедиции к ятмулам.
Вот почему, когда мы решили отправиться на Сепик, я была решительно за то, чтобы мы не вторгались на территории Грегори. Я настаивала также на том, чтобы мы отправились туда, где никто до нас не был. Тем самым мы исключили бассейн реки Керам, нижнего притока Сепика, где немецкий этнограф Рихард Турнвальд56 изучал народность банаро в начале первой мировой войны. Когда война началась, австралийцы получили сообщение о “немецком десанте” на реке Керам. Но когда воинский отряд, получивший задание взять в плен этот десант, прибыл на Керам, он нашел лишь одного Турнвальда, мирно изучавшего местную деревню. В конечном итоге мы решили подняться вверх по Сепику до первого его притока, расположенного выше реки Керам, и исследовать народ, живший там. Мы приняли совершенно произвольное решение, но оно привело нас к среднему течению реки Сепик.
Мы поселились на берегах реки Юат (называемой местными жителями и Биват) среди мундугуморов58, уже в течение трех лет бывших под правительственным контролем. Окружное правительственное управление, возглавляемое чиновником-новичком, знало лишь название деревень и границы их языковых ареалов. Вербовщики знали о мундугуморах лишь одно: они любят пуговицы. Однако мундугуморы оказались не совсем удачным выбором.
Это была свирепая группа каннибалов, захватившая лучшие земли вдоль берега реки. Они совершали набеги на жалких соседей, заселявших болотистые земли, и приводили их женщин своим вождям. Во времена немецкого владычества, как нам рассказали мундугуморы, власти от случая к случаю посылали карательные экспедиции, сжигавшие деревни и убивавшие всех находившихся поблизости. Но эти экспедиции никак не смущали и не сдерживали их. Австралийская администрация, сменившая немецкую, нашла иной метод предотвращения межплеменной войны. Она не сжигала деревни, а бросала вождей в тюрьму. Так, два вождя в Кенакатеме, деревне, где мы остановились, были в тюрьме уже в течение года, где они постоянно мучились вопросом, кто же соблазнил их многочисленных жен.
Когда эти вожди вернулись домой, они провозгласили, что война окончена. Но это означало, что и все церемонии внезапно прекратились. Женщины и до этого были допущены к обряду инициации, и тем самым кульминационный момент ритуала — отделение мужчин от женщин и детей — исчез, а самой церемонии, по-видимому, предстояло отмереть. Кроме того, молодые мужчины обязаны были покидать деревню и уходить на заработки. Безоговорочный разрыв с прошлым, что очень характерно для всех культур в бассейне Сепика, привел к своего рода культурному параличу.
Но надо было работать. Рео на сей раз решил, что здесь он будет изучать духовную культуру, а я — язык, детей и материальную культуру. Так как в нашем распоряжении был только один хороший поставщик информации, то мы работали с ним поочередно. Рео коллекционировал бесчисленные записи о войнах за женщин. Я детально изучала технологию. Нашим бичом были москиты, и мы обнаружили, что и сами мундугуморы постоянно говорили о москитах, о том, жалят они пли не жалят. Задача собрать сведения о культуре, которую сам народ считал исчезнувшей, была чрезвычайно трудна и неблагодарна. В середине нашего пребывания у мундугуморов я обнаружила, что Рео, настаивавший на том, что только он будет изучать систему родства, потерял ключ в своих поисках. Ключ был дан ему из анализа словаря детей, над которым я работала. Я понимала, что если бы он в свое время не провел так резко разграничительную линию между своей работой и моей, то мы смогли бы значительно раньше сопоставить наши материалы. Сейчас же мы вообще могли потерять идею в наших поисках, и это раздражало. Подобное разделение было в грубейшем противоречии с предписаниями настоящей научной методики исследования. Я но возражала против разделения труда, основывающегося на одном простом принципе: Рео выбирал себе то, что он хотел исследовать, оставляя мне все, что, с его точки зрения, казалось наименее интересным. Я не возражала, коль скоро работа подвигалась вперед. Меня беспокоило другое: было вполне возможно, что работа вообще не будет сделана.
К тому же я понимала, что никак не двигаюсь в своих исследованиях стиля поведения полов. Мундугуморы отличались от арапешей во всех отношениях. Доминирующим типом у мундугуморов были свирепые стяжатели — мужчины и женщины; нежные же и ласковые мужчины и женщины оказывались париями этой культуры. Женщина, которая проявила бы великодушие, накормив своей грудью ребенка другой женщины, овдовев, просто не нашла бы себе нового супруга. Как от мужчин, так и от женщин ожидалось, что они должны быть открыто сексуальными и агрессивными. Как правило, оба пола не любили детей, а в тех случаях, когда детям позволяли остаться на свете, родители сильно тяготели к детям противоположного пола. У арапешей женщин стремились отстранить от работы в огородах, защищая эти огороды: ямсу не нравилось иметь дело с женщинами, У мундугуморов пары совокуплялись в чужих огородах, чтобы испортить ямс владельцев. Как у арапешей, так и у мундугуморов я обнаружила сильную унификацию личности культурой, причем и у мундугуморов считалось, что и мужчина и женщина должны воплощать в себе единый тип личности. Идея поведенческих стилей, отличающих мужчин от женщин, была чужда обоим народам. Это завело в тупик решение главной проблемы, которую я ставила перед собой. Конечно, у меня собиралась масса нового материала, но не по тому вопросу, над которым я особенно хотела работать. В двух моих предшествующих экспедициях, где исследуемые народы были выбраны столь же произвольно; мне сопутствовала удача. Но на сей раз, казалось, она оставила меня.
Кроме того, мне была отвратительна культура мундугуморов с ее бесконечными схватками, насилием и эксплуатацией, нелюбовью к детям. У мундугуморов сложилась особая в данном регионе система родства, которая не была ни натрилинейной, ни матрилинейной в своих основных характеристиках: женщина принадлежала к роду своего отца, к которому принадлежала и его мать. Мужчина же принадлежал к роду матери, к которому принадлежал и ее отец. Это означало, что мужчина принадлежал к той же группе, что и его дед с материнской стороны, но он не был связан родственными узами ни со своим отцом, ни о его братьями, ни с братьями своей матери. И конечно же, он и его сестры принадлежали к разным “кланам”. Такая система породила безжалостное соперничество и вражду между представителями одного и того же пола, беспощадную эксплуатацию чувств маленьких детей. Маленькие мальчики семи-восьми лет должны были становиться на сторону отца, когда он хотел обменять дочь на новую жену, в то время как при правильном подходе сестру мальчика следовало бы держать дома, чтобы обменять ее впоследствии на жену для него. Маленьких мальчиков. отправляли на месяцы заложниками к временным союзникам племени, но, когда их посылали туда, им приказывали внимательно изучать тропинки в джунглях, которые вели к деревням, где их держали заложниками. Впоследствии при набегах они: должны были служить проводниками. Любовь сопровождалась царапаньем и побоями, а люди совершали самоубийство в порыве гнева, бросаясь в каноэ и уплывая вниз по реке, где их схватит и съест соседнее племя.
Труднее всего было выносить отношение мундугумопов к детям. Женщины хотели иметь сыновей, а мужчины — дочерей. Ребёнка нежелательного пола завертывали в ткань из коры и бросали живым в воду. Кто-нибудь мог выловить это суденышка из коры, проверить пол ребенка и отправить его дальше. Я так сильно реагировала на этот обычай, что решила родить несмотря ни на что. Мне было ясно, что культура, так отвергающая детей, не может быть хорошей, а влияние ее жестко предписанных норм на поведение отдельного индивидуума было слишком прямым.
Рео же мундугуморы и отталкивали и притягивали. Они затронули в нем какие-то струнки, совершенно чуждые мне, а работа с ними обострила те стороны его личности, которым я никак не могла сочувствовать. Свои болезни он лечил тем, что уходил из деревни и карабкался по горам, как бы бросая вызов болезни, выбивая ее из организма. Как только мы поженились, он нежно заботился обо мне во время первых моих приступов малярии — они ужасны, зябнешь так сильно, что даже не верится, что когда-нибудь согреешься и перестанешь трястись. Но позднее, когда я стала больше чем женой для него, частицей его самого, он так же свирепо обращался со мной, как со своими болезнями. Когда у меня возник нарыв на пальце и нужно было сделать горячую припарку, он сказал мне, чтобы я делала ее сама. А в свое время в Нью-Йорке, когда я заболела, он отказался выйти из дома за термометром. Мне пришлось обратиться к соседу, и я обнаружила, что у меня температура более 40°. У мундугуморов меня часто лихорадило, и все это в соединении с бескомпромиссным отношением Рео к болезням, москитами и неприязнью, вызываемой этим народом, сделало три месяца пребывания там очень неприятным временем моей жизни.
Как раз перед рождеством мы упаковали наши вещи и отправились к устью Юата, туда, где река сливалась с темными, быстрыми волнами Сепика. Ночь, которую мы провели там, ожидая катера администрации, была самой скверной из всех проведенных мною у мундугуморов. Там сделали дверь в уборную из пальмовых листьев, покрытых шипами, и, когда я попыталась ее открыть, сотни шипов вонзились мне в руки.
Наконец утром прибыл чиновник на казенном катере, и мы начали долгое плавание вверх по течению, стремясь попасть к рождеству в Амбунти, главный административный центр на реке, отстоящий на 250 миль от ее устья. Эта часть Сепика широка и глубока, по обоим берегам тянутся большие болота, и только местами, где уровень земли поднимается, высокие деревья вычерчивают свои темные зеленые силуэты на фоне неба. Мы проплыли мимо Тамбунама, покрытого густой тенью, самой впечатляющей деревни на Сепике и одной из самых красивых деревень Новой Гвинеи, с ее большими жилыми домами, ротанговыми масками, повешенными на коньки, с ее двухконусным мужским домом, установленным на большой площади, где росли посаженные кротоновые пальмы. И снова Рео и я вздохнули с завистью. Это была культура, которую нам хотелось бы изучать.
Глава 16. Чамбули: пол и темперамент
Поздно вечером катер причалил у Канканамуна, деревни ятмулов, где работал Грегори Бейтсон. Мы прошли к его комнатушке, защищенной противомоскитными сетками, и увидели там дерево, растущее прямо сквозь крышу, так что и его кот, и, разумеется, москиты могли попадать внутрь когда им заблагорассудится. Долгие часы, проведенные под палящим солнцем на реке, были мучительны. После первых приветствий Грегори, посмотрев на меня, сказал: “Вы устали”— и подвинул мне стул. Меня охватило чувство благодарности — ведь это были первые ласковые слова, услышанные мною за многие месяцы, проведенные у мундугуморов.
Эта первая встреча как-то очень своеобразно возродила во мир то состояние души, с которым я прибыла с Самоа. Но сейчас положение было значительно более сложным. На этот раз пас было трое, и Грегори больше стосковался по разговорам, чем мы с Рео. Он работал один и был угнетен и обескуражен ходом своих полевых работ. Он и Рео просидели всю ночь за разговорами. Я же, чтобы мужчины могли поговорить свободно, беседовала с молодым чиновником из колониальной администрации, сопровождавшим нас.
Однако не прошло и часа после нашего прибытия, как Грэ-гори принес мою книгу
“Как растут на Новой Гвинее” и усомнился в правильности моих наблюдений, по
которым мужчины у манус не имеют представления о том, что девушки менструируют
от мепархе до замужества. Я объяснила, что они не знают этого лишь потому, что
никто не подозревает об их невежестве. Здесь дело обстоит точно так же, как
и со многими девушками в нашем обществе: их обучают “фактам жизни”, и тем не
менее они дорастают до женской зрелости, так и не зная самых элементарных фактов
о репродуктивной системе человека. Считается чем-то само собой разумеющимся,
что они знают все, однако они не знают. Но это было только начало. Впоследствии
он заметил, что антропологи, читавшие мои труды, но не знавшие меня, склонны
брать под сомнение верность моих выводов, так как они не могут примириться с
быстротой моих исследовании.
На следующий день, когда катер медленно двигался вверх по течению широкой, быстрой реки, мы все говорили и говорили с сопровождавшим нас Грегори, возбужденные встречей с человеком, получившим совсем иную подготовку, чем мы. Рео и я имели гуманитарное образование, Грегори же по образованию был биолог и в своих рассуждениях легко перебрасывался с одной науки на другую, приводя примеры то из физики, то из теологии.
Боас усвоил правила научного метода так полно, что он почти никогда не делал научный метод, как таковой, предметом разбора со своими студентами. Он никогда не обременял нас беседами об аксессуарах науки, мы ничего не слышали от пего о гипотезах, парадигмах, мы никогда не занимались чистой эпистемологией 59. Преподавая свою дисциплину студентам, Боас выстраивал материал таким образом, что они из него усваивали правильные процедуры исследования. В результате для нас был совсем непривычен повышенный интерес к методологическим сторонам науки, отличавший людей, воспитанных в духе английской традиции того времени, таких, как Уоддингтон60, Эвелин Хатчинсон, Джозеф Нидэм61, “мудрец” Бёрнелл и, разумеется, сам Бейтсон.
Но и Грегори не имел представления о том типе антропологии, в духе которого мы были воспитаны. Ни методы Хаддона и Хаттона62 в Кембридже, ни несколько отличные функционалистические подходы Бронислава Малиновского и Радклифф-Брауна не предусматривали изучения личности или упорного, систематического наблюдения деталей поведения.
Грегори с большим трудом осваивал вопросы методики исследования, мы изголодались по теории. В течение года никто из нас не встречал никого, с кем мы могли бы поговорить о том, чем мы занимаемся. К тому же у меня было странное ощущение освобождения из тюрьмы — тюрьмы на вершине Арапешских гор, где мне нельзя было выйти из деревни в течение семи с половиной месяцев, и кошмарной тюрьмы — разлагающейся, враждебной и замученной москитами деревни мундугуморов.
Мы проговорили весь день и большую часть времени нашего пребывания в Амбунти в разгар сверхфантастического новогвинейского рождества. Наша компания состояла из семнадцати человек, происходивших из самой разной среды. В нее входила и женщина, которую только что выпустили из тюрьмы, где она находилась за убийство собственного ребенка. Она каким-то чудом оказалась в верховьях Сепика. Кутеж длился целый день, и наши неискушенные маленькие арапешские мальчики, которых мы привезли с собой в верховье, с удивлением смотрели на происходившее — на разбиваемую посуду, на мебель, выбрасываемую из дверей какого-то дома. В десять вечера наш веселый, симпатичный и пьяный хозяин, “Робби с Сепика”, сказал: “А у нас был обед?” Я выпрашивала большие куски хлеба с маслом у кухарки Робби в течение всего этого долгого пьянства без какой бы то ни было закуски. В компании был и вербовщик рабочей силы, пользовавшийся дурной славой из-за своего жестокого обращения с мальчиками. Для Рео он был чем-то вроде красной тряпки для быка, и он непрерывно грозился его избить.
Перед самым рождеством первым тостом этой изрядно подвыпившей компании было: “За дам!”. Но когда кто-то предложил следующий тост: “За короля, благослови его бог!”— прозвучал голос Грегори, в котором звучали недвусмысленные английские властные нотки: “Этого делать нельзя. Пьяны ли вы или трезвы, тост за короля должен быть первым или не быть вообще”. Под утро пиво кончилось, и мужчины вскрыли ящик с шампанским, который был спрятан какими-то старателями для того, чтобы отметить находку золота, если, конечно, таковая состоится. Они начали пить шампанское до завтрака, и австралийцы ворчали, что, они хотели бы, чтобы это было пиво.
Через два дня после рождества Грегори взял нас с собой, чтобы посмотреть на племя ваштук63, которое рекомендовали нам в качестве объекта нашей следующей экспедиции. Его большое каноэ с подвесным мотором, о котором до сих пор с тоскою вспоминают на Сепике, было отбуксировано катером, и теперь мы трос могли на нем поехать. Первую ночь мы провели в гостевом доме деревни, которая была охвачена возбуждением и тревогой. Люди говорили — мы так никогда и не узнали, было ли это правдой,— что готовится набег на деревню, и опасались за свою и нашу участь. Хотя они и говорили на диалекте языка ятмулов верховьев Сепика, они могли понимать Грегори. Поэтому он сидел на площади и говорил с ними, а Рео с револьвером страховал его, сидя в доме для гостей. В эту ночь мы зажгли лампы и дежурили по очереди, бодрствуя, лежа на полу нашей наспех оборудованной комнаты с противомоскитными сетками. Никакого нападения не последовало, но возникла неприятная ситуация совсем иного характера. Рео, проснувшись, услышал мой разговор с Грегори. Многое говорит за то, что реальная эдипова ситуация не является первичной. Первичным в возникновении эдипова комплекса являются родители, говорящие друг с другом на языке, непонятном ребенку. С того времени мы и установили с Грегори тот тип общения, в котором не принимал участия Рео.
Эта ситуация еще более осложнилась на следующий день, когда мы стали взбираться на гору Вашкук. Я шла босая, только так я могла ходить по новогвинейским горам. В дороге Грегори предложил искупаться, предполагая со своими богемными нормами поведения университетской юности, что купаться мы будем голыми. Это предложение привело в ужас Рео. Грегори прибыл из мира, где многочисленные и сложные любовные истории были широко распространены. Рео же вырос в мире, где все еще хранили верность самым строгим викторианским ценностям. Ему было трудно примириться с фактом, что я уже была замужем и что, женившись на мне, он, с его точки зрения, взял в жены чужую жену. Ему всегда было трудно мириться с соперничеством на любом уровне. То обстоятельство, что он сам так же наслаждался компанией Грегори, как и я, ничему здесь не помогало.
Мы провели два тревожных дня у вашкуков, и у меня зрело отрицательное отношение к этому месту как месту будущей работы. Оно во многом напоминало поселение арапешей, только было хуже. Дома были разбросаны на большом расстоянии друг от друга вдоль крутых, опасных трон. Один дом мог отстоять от другого на милю, а жили в нем всего лишь мужчина с женщиной и две собаки. Нам нужна была деревня с большим населением и богатой церемониальной жизнью. Ее мы предполагали найти на равнинах за Арапешским хребтом. Мы спустились с горы и вернулись в Канканамун.
Там Грегори пообещал показать нам другое перспективное место для будущей экспедиции — племя, жившее на берегах озера Чамбули (сейчас произносится Чамбри). Это озеро считается самым красивым на Новой Гвинее. Его черную полированную поверхность покрывают тысячи розовых и белых лотосов и белых водяных лилий, а ранним утром на отмелях стоят белые скопы и голубые цапли. О народности чамбули61 почти ничего не было известно, кроме того, что они строили мужские дома усложненвой конструкции и жили компактными группами. Предполагали также, что они в чем-то напоминают ятмулов.
Мы провели неделю в Канканамуне и немного прикоснулись к культуре ятмулов, так как Грегори взял с собою Рео в большой мужской дом — единственный традиционный мужской дом, сохранившийся на берегах Сепика к настоящему времени, а я побродила по деревне. Это посещение придало нашим представлениям о культуре ятмулов некоторую наглядность, позволившую впоследствии понимать рассуждения Грегори, когда мы стали заниматься сложными сравнениями этой культуры с культурой чамбули <.. .>. Мы с Грегори уже некоторое время тому назад начали в шутку соревноваться в знании методов полевых работ, ибо, хотя мы с Рео обладали значительно более совершенными вербальными методиками таких исследований, у Грегори было топкое понимание самой процедуры научного поиска. Оно впоследствии нашло свое воплощение в нашей сложной работе на острове Бали.
Рано утром мы снова отправились в путь в большом, глубоко сидящем каноэ, пробираясь по извилинам узких искусственных каналов, прорытых в высокой траве, покрывавшей пространство между главным руслом реки и озером Чамбри. Было очень жарко и тихо. Черная вода каналов, черная от отложений гниющей растительной массы, обладала острым запахом, причудливо смешивавшимся с запахом нашего завтрака — консервированных анчоусов. Озеро, гладкое, как зеркало, было прекрасно. Оно было точно таким, каким его описывали. Деревни чамбули выглядели процветающими и казались перспективными с точки зрения той работы, которую мы были намерены предпринять. Грегори, конечно, мог говорить с этим народом, так как они пользовались языком ятмулов в своей торговле с соседями. Их собственный язык был так труден, что окружающие племена отказывались его изучать. Рассказывали даже, что молодые люди чамбули, проведя несколько лет на заработках, утверждали, что забыли свой язык и говорили на языке ятмул с родителями.
В это время произошел сложный переворот в наших отношениях. Часто Рео и я чувствовали себя намного старше Грегори. На самом же деле между Рео и Грегори был только год разницы в возрасте, а полевую работу они начали в одно и то же время. Он был худой, по-юношески стройный и выглядел очень молодо, и в антропологии мы многому могли его научить. Иногда, однако, Грегори казался старше нас. За ним стояла уверенность англичанина и интеллектуальная основательность кембриджского естественнонаучного образования. К тому же культура чамбули представлялась небольшой, своеобразной разновидностью культуры ятмулов в среднем течении Сепика. Зная ятмулов, Грегори тем самым уже многое знал о характере этой культуры, в то время как нам только предстояло ее узнать, начиная с языка, очень трудного, имеющего много грамматических родов, в котором только начинает складываться двухродовая система обозначения одушевленных и неодушевленных предметов.
Чамбули делились на три группы, различавшиеся по обрядам и по организации общественной
жизни. В прошлом они обменивались преступниками и правонарушителями, которых
в качестве своей первой человеческой жертвы казнили мальчики из других групп.
Около двадцати лет тому назад ятмулы изгнали чамбули и овладели их землями.
Каждая из групп бежала в разные места к своим торговым партнерам. Под зашитой
правительства несколько лет тому назад они смогли вернуться па спои земли и
восстановить свои деревни. Вернувшись, они принесли с собой множество стальных
инструментов и, вдохновленные своим успехом, построили цепочку прекрасных мужских
домов вдоль всего берега озера.
Даже теперь эти три группы очень сильно соперничали между собой. Мы выбрали место для нашего будущего жилища рядом с домом для гостей. Это было самое удобное для пас место. Фактически же нам пришлось строить два дома и пообещать жить в том, который будет лучше. Пока строились эти дома, строители все время подсылали шпионов друг к другу, чтобы выведать, как идут дела у других. Естественно, что для жилья мы выбрали тот дом, который был расположен ближе к центру событий и где легче было наблюдать за жизнью деревни. Второй дом служил для нас базой в дальнем конце деревни. Это было удобно, так как, хотя Жилые постройки были расположены близко друг к другу по крутому склону холма, а дома мужчин — далеко внизу у самого берега озера, расстояния, которые надо было преодолевать, пытаясь охватить два или три события, происходящие одновременно, были громадны. А у чамбули ключом била кипучая деятельность.
Наконец-то исполнилось паше желание. Мы были там, где что-то происходило. Но у меня стали проявляться признаки усталости: трудно было изучить три новых языка за такое короткое время. Мне снилось, что я стою у дома и вежливо прошу разрешения войти, по никто не отвечает мне. Затем я просыпалась и вспоминала, что говорила во сне на языке, где только существительные и глаголы были из языка чамбули. В свою речь я вставляла самоанские слова.
Некоторое время спустя Грегори решил поработать в Айбоме, деревне другой этнической
группы, известной своими керамическими изделиями и находящейся также на берегах
озера Чамбри. Он поставил там дом для себя и довольно часто приходил к нам.
Мы завели целую службу обмена посланиями между двумя лагерями. С их помощью
мы иногда даже вели долгие теоретические споры. Под влиянием этих посланий и
наших дискуссий, когда мы собирались вместе, мысли. Грегори о культура ятмулов
стали приобретать определенную форму; у него начала складываться структурная
модель этого общества, во многих отношениях дополняющая ту, которую мы обнаружили,
в Чамбули.
Лишь теперь, после того как мы поработали с двумя культурами, в которых, как
я полагала, мне не удалось найти ничего действительно интересного для решения
той проблемы, с которой я прибыла в поле, чамбули дали мне некоторую модель.
Точнее, они дали мне недостающее звено, идею, сделавшую возможным новое истолкование
всего того, что мы уже узнали. Очень часто именно такого рода сравнения различных
культур открывают нам действительные параметры поставленной проблемы, позволяют
сформулировать ее с новой точки зрения. Контрасты, вызываемые к жизни сравнением,
необходимы, чтобы пополнить картину.
У чамбули нормативные отношения между мужчинами и женщинами обратны тем, какие характерны для нашей собственной культуры. У чамбули деятельны и энергичны женщины. Они руководят деловой стороной жизни и очень легко кооперируются при выполнении каких-нибудь работ в большие группы. У каждой женщины свой глиняный очаг, имеющий форму большого горшка с многоярусным орнаментом на нем. Этот “горшок” вставляется в кольцо, сплетенное из ротанга. Женщины носят с собой свои очаги и ставят их в больших домах, предназначенных для расселения нескольких семей, всякий раз, когда предстоит какая-нибудь совместная работа.
Маленькие девочки столь же сообразительны и ловки, как и их матери. Чамбули оказались единственной культурой из тех, с которыми я работала, где мальчики не были самыми перспективными членами общины, наиболее любознательными, наиболее свободными в своих интеллектуальных проявлениях. У чамбули именно девочки были сообразительны и свободны, а маленькие мальчики — уже захвачены сопернической, озлобленной, построенной на личностной конкуренции жизнью взрослых мужчин. Война давно уже перестала интересовать мужчин чамбули, и еще до того времени, как охота за головами была запрещена постановлением администрации, честь, связанная с добычей этого страшного трофея, честь, необходимая для того, чтобы приобрести звание мужчины, скорее покупалась, чем завоевывалась. Дядя держал беспомощного, схваченного им пленника, а племянник убивал, пронзая его копьем. Это было последней стадией охоты за головами, стадией, на которой приобретение всякой головы, даже головы старухи или ребенка, было более значимым, чем проявление настоящей мужской храбрости. В этом отношении этнические группы бассейна Сепика предельно отличались от американских индейцев прерий. У последних большую честь приобретал воин, укравший лошадь или прикоснувшийся к действительному живому врагу, чем воин, добывший скальп. Чамбули же вообще перестали воевать и охотиться за головами врагов, воинские союзы развалились.
Формально мужчины возглавляли семьи, по фактически всем существенным управляли женщины, они одевали мужчин и детей и шли по своим делам, шли будничные, деловые и умелые. А в это время в церемониальных домах на берегу озера мужчины вырезали из дерева, писали красками, сплетничали, впадали в истерику, соперничали.
У чамбули Рео, работая над системой родства, пережил одну из тех вспышек методологического озарения, которые только и придают ценность любой научной работе: он понял, что два типа систем родства, до сих пор описываемые как принципиально отличные, фактически являются зеркальным отражением друг друга. Грегори прибыл к нам как раз тогда, когда Рео разработал эту идею, и удивился нашему ликованию. Рео опубликовал это открытие в “Океании”, в статье, скромно названной “Заметки о кросскузенных браках”. На его идеи тогда обратили мало внимания, хотя двадцать лет спустя именно на постановке проблем такого рода создавались научные карьеры. Но в тот вечер в Чамбули мы считали это открытие триумфом.
В разговорах с Грегори о чамбули стала просматриваться и главная идея культуры ятмулов. Грегори интересовался тем, что впоследствии он назвал этосом — эмоциональной тональностью общества. Впервые он почувствовал, что такое этос, читая “Пустынную Аравию” Даути66. Сейчас же он считал, что он схватил смысл этоса культуры ятмулов. В Канканамуне и Палимбаи, в деревнях, где он работал, женщины были скромны, просто одеты и непритязательны, а мужчины — напыщенны, их поведение отличалось резкостью и чисто мужской бравадой.
Впрочем, у ятмулов была одна церемония, в которой мужчины и женщины менялись привычными ролями. Эта церемония — навен — среди всего остального отмечала первое деяние ребенка: первое животное или птицу, убитую им, первую удачную игру на барабане или на флейте, первый поход в другую деревню и возвращение из нее или (для девочек) первую пойманную рыбу, или приготовление сагового пирога. В таких случаях братья матери, одетые в старые, грязные травяные юбочки, гротескно изображали женщин, а сестры отца, одетые в мужские украшения, гордо шествовали по деревне и, скребя зазубренными липовыми тростями по внутренним частям деревянных бутылок, производили звук, символизировавший мужскую гордость и самоутверждение. Эти церемониальные трансформации, разыгрываемые с большой увлеченностью, подчеркивали подлинный контраст между полами, тот тип маскулиино-фемининного контраста, который так хорошо знаком евро-американскому миру.
В наших тянувшихся неделю за неделей беседах о материале, собранном Грегори и нами, постепенно начала вырисовываться новая формула отношения между полом и темпераментом. Мы спрашивали себя: а что, если существуют другие виды врожденных различий, столь же важных, как половые, но пересекающих границы половой дифференциации? Что, если люди, будучи от рождения разными, могут подгоняться под систематически заданные типы темперамента, и что, если существуют мужская и женская разновидности таких типов? И что, если общество — путем воспитания детей, поощрения и наказания определенных видов поведения, своими традиционными описаниями героев, героинь, а также злодеев, ведьм, колдунов, сверхъестественных сил — может сделать упор на одном только типе темперамента, как у арапешей и мундугуморов, или, напротив, может выдвинуть на первый план особую взаимодополняемость между полами, как у ятмулов и чамбули? И что, если характерные для евро-американских культур нормально ожидаемые различия между полами могут быть перевернуты, как это, по-видимому, произошло у чамбули, где женщины были энергичны, умели действовать сообща, тогда как мужчины были пассивны, являлись объектом выбора для женщин и в своем характере обнаруживали те черты мелочной злобности, ревности и подверженности настроению, которые феминистки оправдывали подчиненной и зависимой ролью женщин?
Когда мы обнаружили эту проблему, забившись в крохотную, восемь на восемь футов, комнатку, защищенную от москитов, то наша мысль постоянно металась между анализом самих себя и друг друга как индивидуумов и анализом культур, изучаемых нами в качестве антропологов. Исходя из гипотезы о наличии различных комплексов врожденных черт, каждый из которых характерен для определенного типа темперамента, нам стало ясно, что мы с Грегори близки друг другу по темпераменту: фактически мы представляли мужскую и женскую разновидности темперамента того типа, который находился в резком контрасте с типом темперамента, представленным Рео. В равной степени стало ясно, что было бы бессмысленно определять личностные черты, объединявшие нас с Грегори, как “женские”. Точно так же было бы бессмысленно определять поведение арапешей-мужчин как “материнское”, когда мы имеем дело с культурой, в которой главное дело мужчин и женщин — кормить и выращивать детей. Точно так же мужчины и женщины мундугуморы, сексуально сильные, гордые индивидуалисты, могут быть отнесены к единому, хотя и совершенно иному типу темперамента. Думая о различных обществах, мы стремились представить в виде системы типы темпераментов, стандартизируемые организацией различных культур.
Накал наших споров только усиливался треугольником, сложившимся у нас. Грегори и я полюбили друг друга, хотя мы и строго контролировали себя. Каждый из нас пытался перевести силу наших чувств в более совершенную и вдумчивую полевую работу. Говоря о различии культур арапешей, мундугуморов, чамбули и ятмулов, мы говорили также о различии личностных акцентов, делаемых тремя англоязычными культурами — американской, новозеландской и английской, которые были представлены нами, и об академическом этосе, объединявшем нас с Грегори. Все это имело прямое отношение к нашим попыткам найти новую форму отношений между полом, темпераментом и типом поведения, требуемым культурой.
В наших размышлениях мы многим были обязаны учению Рут Бенедикт о широком диапазоне личностных возможностей, из которого каждая культура отбирает в качестве нормативных лишь некоторые человеческие качества. Когда мы были на Сепике, мы прочли рукопись ее “Моделей культуры”, копию которой она прислала нам. Но Рут Бенедикт использовала выражение “диапазон” лишь фигурально и не видела системы во взаимоотношениях различных, культурно обусловленных типов личности. Я же в своих раздумьях опиралась на работы Юнга, в особенности на его четырехчленную схему классификации личностей по психологическим типам67. У Юнга каждый тип соотносился с другими дополняющим образом. Грегори с его склонностью пользоваться биологическими аналогиями обращался к формальным структурам мёнделевской теории наследственности.
По мере того как мы шли вперед, мы попытались построить нашу типологию личностей в виде четырехчленной схемы и найти в ней место наиболее известным нам культурам с точки зрения того, какой тип темперамента более всего поощряется культурой в целом. При этом мы пришли к выводу, что, по-видимому, должна быть и еще одна культура, конкретным примером которой мы не располагали. Я предположила, что культура Бали, возможно, заполнит эту лакуну в нашей схеме. Когда наконец мы попали на Бали, оказалось, что моя догадка была точной.
Пользуясь разработанной нами четырехчленной схемой, мы разместили культуры, явившиеся основой нашей теории, так, как показано на следующей ниже схеме. Место каждой из них на этой схеме определено ее требованиями к темпераменту мужчин и женщин. Культуры, расположенные на противоположных полюсах, фактически дополнительны по отношению друг к другу.
Мы продумали также все, что мы знали о полинезийских обществах, говоривших,
в сущности, на общем языке и происходивших от общего корня68. Здесь
мы подчеркивали не половые контрасты, а сходство темпераментов у обоих полов,
требуемое культурой.
Основываясь на разработанной нами теории, мы стали извлекать из нее очевидные
следствия. Теория состояла в том, что существует ограниченный набор типов темперамента,
каждый из которых характеризуется определенным сочетанием врожденных личностных
черт. Связь между всеми этими типами образует определяющую систему. Если дело
обстоит именно так, то казалось очевидным, что индивидуум, чей темперамент несовместим
с типом (или типами), требуемым культурой, в которой он был рожден и воспитан,
окажется в невыгодном положении и уязвимость его позиции будет вполне закономерной
и прогнозируемой.
Далее, нам представлялось, что можно делать достаточно точные прогнозы и об обществе, в котором поведение двух полов — или же, к примеру, разных возрастных, статусных или этнических групп — стилизуется культурой в соответствии с контрастирующими моделями темперамента. В обществе, где от мальчиков ждут уверенности, смелости, инициативности, а от девочек — скромности, чуткости и пассивности, некоторые мужчины и женщины будут не на уровне этих ожиданий. И это произойдет не потому, что мужчины, не укладывающиеся в ожидаемые нормы поведения, будут менее маскулинными, а женщины — менее фемининными, но потому, что врожденный темперамент индивидуума расходится со стандартами, принятыми для его или ее пола в этом обществе.
Мы размышляли также о следствиях этой теории для личностных отношений. Например, к чему приведет брак, в котором у партнеров одинаковые темпераменты? Или же брак, где сходятся люди с резко противоположными темпераментами? Или, наконец, брак, в котором у партнеров отличные, хотя и менее контрастные темпераменты? В то время нам казалось, что браку между двумя лицами сходного темперамента, как отношениям между братом и сестрой, будет не хватать силы и контрастности.
Сорок лет спустя мне представляется, что сходство темпераментов будет более всех цениться лицами одного и того же пола, воспитанными в той же самой культуре. А контраст между маскулинностью и фемининностью будет наиболее высоко цениться в отношениях между мужчиной и женщиной того же самого темперамента, воспитанными в одной и той же культуре.
Наши непрерывные дискуссии, конечно, проливали свет и на нас самих, на наши личности. Как Грегори, так и я ощущали, что мы до некоторой степени девианты в наших собственных культурах. Многие формы агрессивного мужского поведения, принятые в качестве стандартов в английской культуре, отталкивали его. Мой собственный интерес к детям не укладывался в стереотип американской женщины, делающей карьеру, или же в стереотип властной, эгоистичной американской жены и матери. Мне доставляло наслаждение срывать с себя покровы предписанного культурой поведения и чувствовать, что наконец-то осознаешь себя тем, кто ты есть на самом деле. Рео же не переживал столь острого чувства открытия самого себя. По своему темпераменту он подходил к нормативам своей культуры, хотя даже в Новой Зеландии от мужчин ожидалось более мягкое и более пасторальное поведение, а его самого в большей мере, чем надо, тревожили неконтролируемые импульсы чувства.
Тогда мы считали, что сделали потрясающее открытие. Рео и я телеграфировали Боасу, что мы вернемся домой с исключительно важной новой теорией. Но мы сознавали и опасности, заложенные в ней, ибо знали о существовании весьма естественной и очень свойственной человеку тенденции связывать личностные черты с полом, расой, телосложением, цветом кожи или же с принадлежностью к тому или иному обществу, а затем делать возмутительные сравнения, основанные на таких произвольных ассоциациях. Мы знали, насколько политически острой может стать проблема врожденных различий. Мы знали также, что русские отказались от своего эксперимента по воспитанию однояйцовых близнецов, когда стало ясно, что, даже воспитанные в различных условиях, они обнаруживают удивительное сходство69. В то время мы еще не осознавали всего ужаса нацизма с его обращением к “крови” и “расе”. Доходившие до нас ограниченные сведения не давали нам возможности в полной мера осознать политический потенциал Гитлера.
В то время мы еще очень мало знали и о проделанных попытках связать темперамент с типом телесной организации человека. Хотя за ними и стояли какие-то смутные идеи, связывающие телесную организацию человека с его психическим складом, мы в очень малой мере могли что-нибудь заимствовать от них. Попав снова в библиотеки, мы обратились в первую очередь к работе Кречмера, связывавшего типы психических расстройств с конституциональными типами человека70. Но эта область исследований оказалась весьма запутанной. Теории такой связи были разработаны по данным, полученным при анализе устойчивых популяций Европы, и при проверке на чрезвычайно разнообразной популяции США обнаружили все свои дефекты. Наша же теория уже и тогда была более утонченной. Мы признавали, что люди одного и того же темперамента в различных обществах могут обладать одним и тем же конституциональным типом, более того, типичная телесная поза формируется культурой, в какой человек был воспитан.
Когда мы прибыли домой после работы в поле, мы все еще смотрели на мир широко открытыми глазами, глазами, внимательными к каждому жесту и каждому поступку. Казалось, что все наши друзья стали понятнее для нас. Но мы также ясно сознавали и возможные опасности, связанные с теоретизированием о любых врожденных различиях между людьми. Вот почему мы воздерживались от публикации наших гипотез в то время.
После нашего возвращения в Австралию с Сепика весной 1933 года наши пути разошлись. Я вернулась в Америку, чтобы возобновить работу в музее и вновь поселиться в квартире, занимаемой когда-то мной с Рео. Рео поехал в Англию через Новую Зеландию, где он снова встретил Айлин, девушку, которую он раньше любил. Грегори поплыл в Кембридж на грузовом судне, и прошли месяцы, прежде чем я снова что-то услышала о нем.
Наши первые теоретические формулировки относительно темперамента развивались разными путями. Исходя из контраста между ожидаемым мужским и женским поведением и способа институционализации и театрализации этого контраста у ятмулов, Грегори написал первый доклад об этосе их церемонии навен для международного конгресса в Лондоне.
Я провела летние месяцы на междисциплинарном семинаре, организованном Лоуренсом К. Фрэнком в Дартмуте, в ходе которого я усвоила от Джона Долларда 71 более точные правила описания характера культур. Затем я принялась за книгу “Пол и темперамент”, в которой я описывала те способы, которыми стилизуют поведение мужчин и женщин культуры арапешей, мундугуморов и чамбули. Хотя вся теория темперамента как социального типа дифференциации у меня уже сложилась, я не рассматривала ее в этой книге. Весной 1934 года Грегори, Г. Уоддингтон, Джастин Бланко-Уайт и я встретились в Ирландии. Здесь мы снова обсуждали проблему типа темперамента и попытались в еще большей мере уточнить первоначальную ее формулировку. Тем летом я кончила “Пол и темперамент”. Книга была опубликована весной 1935 года.
О том, сколь трудным оказалось для американцев отделить идею внутренней предрасположенности от приобретенного под воздействием культуры поведения, можно было судить по противоречивым реакциям на книгу. Феминистки приветствовали ее как доказательство того, что женщина отнюдь не “по природе” любит детей, и требовали, чтобы у маленьких девочек отняли кукол. Рецензенты обвиняли меня в отрицании любых половых различий. Четырнадцать лет спустя, когда я написала “Мужчину и женщину”, книгу, где весьма тщательно рассматриваются вопрос о различиях культур и темпераменты, а затем и личностные характеристики, по-видимому непосредственно связанные с половыми различиями между мужчинами и женщинами, женщины обвинили меня в антифеминизме, а мужчины — в воинствующем феминизме, представители же обоих полов — в отрицании полноценности и красоты женского бытия, как такового.
В следующую зиму, 1934/35 годов, я занялась проблемой сотрудничества и конкуренции среди примитивных народов. Это была новаторская работа72, объединявшая специалистов разного профиля — выражение “междисциплинарные исследования” еще не было изобретено. В ней участвовали аспиранты, молодые полевые исследователи, работавшие со мной. Мы исследовали тринадцать примитивных культур, чтобы получить какие-то новые подходы к проблемам нашей собственной культуры.
Центральной проблемой была проблема взаимодействия между формами социальной организации и типами структур личности. В этом исследовании мы смогли выявить взаимодействие между специфическими стилями жизни и некоторыми коллективистскими чертами характера.
Весной 1935 года Грегори приехал в США. Работая вместе с Радклифф-Брауном, мы предприняли еще одну попытку определить, что следует понимать под обществом, культурой и характером культуры. К тому времени нам стало ясно, что исследование прирожденных различий между людьми должно подождать до лучших времен. После своего возвращения в Англию Грегори завершил рукопись своей книги “Навен”, великолепного исследования культуры ятмулов 73.
В Лондоне Рео отверг все психологические подходы к теории. Теперь мы были разведены, и из Англии он поехал в Китай преподавать. Грегори снова получил стипендию в Кембридже, и он и я наконец-то были свободны, чтобы встретиться на Яве и начать полевые работы на Бали.
Глава 17. Бали и ятмулы: качественный скачок
Мы прибыли на Бали в марте 1936 года, во время балийского Нового года — Ньепи,
когда весь день на острове царило абсолютное молчание. Никто не ходил по дорогам,
не раздавались звуки гонгов, не слышно было криков. Не плакали дети, и не лаяла
ни одна собака. Получив специальное разрешение, мы поехали к нашему место назначению
в Убуд, передвигаясь в полном одиночестве по обычно оживленным дорогам. Мы увидели
остров таким, каким нам никогда не довелось видеть его снова: это была безмолвная
сцена без актеров, тонкий и причудливый узор в чередовании засеваемых и убираемых
полей. На каждом кусочке этого острова был свой собственный ритм сельскохозяйственных
работ. Автомобиль по крутой дороге взобрался на холодное нагорье — здесь впоследствии
мы поселились, — а затем помчался вниз, в плодородные земли Южного Бали, где
в этот день среди рисовых полей не шествовали даже торжественные процессии уток.
Ровно в полдень наш автомобиль остановился перед домом Уолтера Спайса74. Мы спустились по ступенькам извилистой каменной лестницы, расположенной между массами тропической зелени, посаженной так, чтобы создать видимость живописных джунглей. Уолтер Спайс, изящный блондин, оторвался от своей беседы с Берил де Зёте, с которой он работал над книгой о балийской драме, и сказал: “Мы уже думали, что не дождемся вас”. Было только время ленча, но мы действительно приехали позднее, чем обещали.
Мы не смогли пожениться на Яве — для этого пришлось слетать в Сингапур. Оттуда мы решили ехать на Бали пароходом, который медленно плыл извилистым путем менаду островами. На судне Грегори читал гранки своего “Навена” и делал предметный указатель к нему. Завершение этой книги для него было условием нашего брака. Тем самым он доказывал, что может сам проделать ту работу, которую мы хотели сделать, работая вместе. “Навен” вобрал в себя материалы трех его экспедиций и прозрение, снизошедшее на него в Чамбули, когда долгие годы упорной, но малоудовлетворительной полевой работы Грегори соединились с годами энергичных и плодотворных исследований, проведенных мною с Рео. Это дало ему и новые идеи о путях развития культур, и планы наших дальнейших совместных работ. Предпринимая экспедицию на Бали, мы надеялись, что сможем разработать новую методологию исследований, объединив подготовку Грегори в биологии, его интерес к тонкостям этоса культур с годами моего опыта наблюдения над тем, каким образом из детей, рождающихся, как мы полагали, с одним и тем же уровнем способностей, вырастают взрослые, которые отличаются друг от друга столь же заметно, как баининги и ятмулы, изученные им, или же как народы, исследованные мною и Рос; самоанцы, добуанцы, манус, омаха, арапеши, мундугуморы чамбули.
Балийскую культуру мы избрали сознательно после долги предварительных размышлений, предполагая, что именно здесь должна осуществиться одна из теоретически мыслимых разновидностей детерминации черт характера культурой. Мы уже просмотрели достаточно много материала в фильмах и фотографиях, сделанных на Бали, наслушались балийской музыки, исследованной Колин Макфи, и прочли большое число составленных Джейн Бело скрупулезных отчетов о церемониях балийцев, связанных со страшным несчастьем — рождением близнецов. Вот почему мы были убеждены, что нам нужна именно балийская культура.
Мне было тридцать четыре года, а Грегори — тридцать один. За моими плечами стояло то, что можно было назвать годами завершенного труда; Грегори же предстояла еще многолетняя работа. Мы выглядели людьми одного возраста, немного моложе, чем были на самом деле. Но во многих отношениях между нами была громадная возрастная разница. Я стала взрослой в одиннадцать лет и с тех пор не переставала быть ею; Грегори же сохранял стройную астеническую фигуру и профиль подростка еще почти десять лет, вплоть до окончания войны. Но энергия, вкладываемая каждым из пас в нашу полевую работу, была энергией различного рода. На Бали мы нашли то, в чем каждый из нас нуждался: я — совершенное интеллектуальное и эмоциональное партнерство, в котором не было никаких напряжений, связанных с личностными конфликтами; Грегори — до конца осмысленный сбор материала. В работе на Бали ему не надо было ждать, пока заполнятся его записные книжки, чтобы потом уже определить направления анализа собранного материала.
За плечами у пас обоих была полевая работа на Новой Гвинее — суровость новогвинейских зарослей, оживляемых иногда лишь птицей яркой расцветки или ярким цветком; опыт работы с народами, отделенными друг от друга страхом и враждой и преследующими свои собственные цели. Эти народы настороженно относятся к европейским гостям и везут их в каноэ или несут в гору их груз лишь тогда, когда это выгодно. Европейцы, с которыми мы встречались на Новой Гвинее, по большей части австралийские исследователи, авантюристы и чиновники, были часто живописны, добры, но с ними нельзя было поговорить о том, чем занимаешься или о чем думаешь. Для большинства из них народы Новой Гвинеи были совершенно чужими и странными душами, которые надлежало спасти несмотря на всю их необычную телесную оболочку. Новогвинейцы, мужчины и женщины, по их мнению, были людьми, поведение которых непрогнозируемо и неуправляемо. И вместе с тем ими надо было управлять, командовать, как-то их цивилизовать. Полевая работа на Новой Гвинее была изнурительна, в особенности на Сепике (где я встретилась с Грегори): москиты и жара, сопровождаемые постоянным раздражением от укусов, порезов, зуда кожи, небольших кожных инфекций, которые могли перейти в трофические язвы. Не было квалифицированной медицинской помощи, и ничего нельзя было сделать, не возложив ответственность только на самое себя.
Не было и никаких гарантий, что вам дано будет увидеть какую-нибудь церемонию, раскрывающую смысл всей культуры, сколь бы долго вы ни оставались в поле, сколь бы терпеливо ни сносили вы смесь туземных блюд с консервированной пищей, сколь ни притерпелись бы к жаре и усталости, потокам воды в сезоны дождей (а на Сепике и к разливам), к периодически возобновляющимся приступам малярии. Было вполне вероятно, что за всю экспедицию исследователь не увидит ни одной большой церемонии, не умрет ни один значительный человек, не произойдет ни одной драматической схватки, которая позволила бы внезапно понять идею жизни данного народа. Исследователи ждали месяцами пира, откладывавшегося с недели на неделю, чтобы услышать, что празднество наконец-то состоялось две недели спустя после их отбытия.
На Новой Гвинее исследователи были в самом буквальном смысле этого слова во власти ситуации, сложившейся в деревне, где им в конце концов удалось осесть. Они зависели от того, найдутся ли способные и умелые люди в деревне во время их пребывания там. Быть может, тогда там будет только один такой человек, который станет источником информации, а может быть, вообще никого. К тому же исследователь сталкивался с неопределенностями погоды, капризами судовладельцев и окружных чиновников и почти всегда с упадком сил — этим следствием малярии, с которой тогда не умели бороться.
В своей первой экспедиции к баинингам Грегори терпеливо просидел со стариком, делавшим маски. У старика был острый шип под языком, и он сплевывал кровью на белую ткань из луба. Он готовился, думал Грегори, к какой-то церемонии. Но однажды утром Грегори, проснувшись, обнаружил, что деревня пуста. Все жители ушли. У арапешей носильщики обманули нас с Рео и бросили на вершине горы в деревне, которая не входила в наши экспедиционные планы и где нам пришлось просидеть семь с половиной месяцев. Единственная церемония, которую мы видели в Алитоа, состоялась почти сразу же после нашего прибытия туда. Во все же остальное время мне пришлось громадным трудом добывать сведения о культуре от мужчин и женщин, У большинства из которых начинала болеть голова, если им приходилось думать более десяти минут подряд. Многое из того, что мне удалось узнать, основывалось на анализе перечней имен. А часто целыми днями вообще ничего не происходило.
Грегори с раннего детства воспитывали как биолога. Когда он был младенцем, его отец, генетик Уильям Бейтсон, вскрывал яйца, пытаясь решить проблему распределения полов; дом, в котором он жил, был окружен грядками, где росли растения, посаженные для того, чтобы дать информацию менделевского типа.
Его подготовка натуралиста ориентировала его на повышенную внимательность к
процессам, происходящим в природе, а не на эксперимент в лаборатории, заставляющий
природу давать весьма конкретные ответы на очень четко поставленные вопросы.
Его первой публикацией было описание биологического организма, до сих пор никем
в Англии не описанного. В качестве антрополога он хотел получить возможность
систематизировать свои наблюдения, располагать достаточным количеством данных,
чтобы их можно было привести в определенную систему. Его “Навен” был составлен
из фрагментов, обрывков мифов и церемоний, записанных на месте или же в той
последовательности, которую им придал рассказчик, причем самые глубокие по смыслу
из них казались настолько незначительными, что их легко было вообще не заметить.
Бали являл собой контраст по отношению ко всем этим злоключениям полевой этнографии. Прекрасный остров с тщательно террасированными и засеянными полями, с дорогами, полными людей, грациозно и неутомимо переносивших грузы на головах или плечах. Деревни были застроены плотно и расположены близко друг от друга. На языке бали говорило свыше миллиона человек в отличие от любой новогвинейской культуры, язык которой был языком всего лишь нескольких сотен, в лучшем случае — тысяч человек. Часть балийцев была грамотной несколько веков, а голландцы научили некоторых из них современному письму, так что с самого начала в нашем распоряжении оказался секретарь-балиец, который и писал и говорил на языке, изучаемом нами, и записывал наиболее утомительные, повторяющиеся и длительные по времени части церемоний. Бали изобиловал экспрессивными ритуалами. За исключением нашего первого дня, когда царило абсолютное молчание, к нам постоянно доносились звуки какой-то музыки, пусть даже просто звон бубенчиков, подвязываемых женщинами под колено, или звук свирели, на которой играл одинокий крестьянин, стороживший свое далекое поле. Проезжая по хорошо содержавшимся дорогам (голландские администраторы верили в хорошие дороги), вы двигались от одного храмового праздника к другому, мимо толп людей, разряженных в яркие ткани, несущих жертвоприношения, целых оркестров, спешивших в соседнюю деревню, танцоров в грансе или невест, несомых в паланкинах.
Многие из европейцев, встреченных нами, были художники, танцоры и музыканты, — люди, проводившие месяцы, а то и годы на Бали, чтобы писать картины или книги, а иногда просто для того, чтобы насладиться живописью и танцами балийцев. Если на Новой Гвинее нас часто охватывало чувство беспомощности, когда мы пытались втолковать европейцам, что местные жители, среди которых им приходится жить, столь же реальны, как колониальные администраторы, что они обладают столь же богатым умом и страстями, то здесь мы встретились с постоянным и активным интересом европейцев к нашей работе, с их горячим одобрением. В этом отношении не было различий между людьми, прибывшими на остров на короткое время, и теми, кто, как Уолтер Спайс или же Джейн Бело и Колин Макфи, сами поселились на Бали. В своих домах они собирали деревянную резьбу из одной деревни, настенные росписи из другой, устраивали концерты музыкантов из третьей. И по мере того как менялся Бали, шли в ход новые материалы, а в живописи и танцах появлялись новые темы. Местные художники, одновременно и увлеченные и направляемые, строго критикуемые и поощряемые, добивались высокого мастерства в воплощении новых форм.
Уолтер Спайс нашел нам маленький, современного стиля дом неподалеку от своего и обеспечил нас слугами. Еда — традиционная балийская кухня, видоизмененная столетиями влияния голландского вкуса,— была превосходна. Она состояла из риса и гарниров, приправленных острыми специями. Блюда были очень разнообразны и калорийны: крохотный цыпленок или утка резались и готовились тремя-четырьми различными способами. На Новой Гвинее я, как правило, теряла двадцать пять — сорок фунтов за каждую экспедицию; на Бали я совсем не потеряла в весе. Медиум, к которому один из моих друзей сводил меня в Нью-Йорке, сказал о Грегори: “Корми этого человека, корми его цыплятами, он совсем чист внутри”. На Бали это нетрудно было сделать.
Со временем нам следовало выбрать деревню и построить дом. Надо было только решить, где его строить, и найти подходящего мастера. Только те, кто работали в обществах, где деньги не убеждают людей делать то, что они не хотят, смогут понять, каким раем показался нам Бали. Каждый день какая-нибудь церемония, если не в этой деревне, так в соседней, неподалеку. К нашим услугам всегда были информанты, секретари, писцы, готовые принять участие в опросе. Помогала и домашняя прислуга. Когда мы приходили домой поздно вечером, нас ждал горячий и вкусный ужин. Любая группа людей — прохожие на дорогах, группки, сидящие у маленьких придорожных киосков, где продавались освежающие напитки, плотные толпы, собирающиеся вокруг музыкантов, — была благодарным объектом для фотографирования групп людей в характерных позах, много говоривших глазу. И перед нами было два года работы.
В течение двух первых месяцев мы работали над балийским языком, пользуясь услугами Мада Калера, нашего феноменального секретаря-балийца, знавшего пять языков. Его словарный запас английского состоял из 18 000 слов, хотя до этого он никогда не встречался с человеком, родным языком которого был бы английский. Мы решили учить балийский, а не малайский язык, хотя первый был более трудным, и Грегори всегда сожалел об этом решении. Малайский язык, используемый здесь в качестве языка-посредника, много проще и сознательно избегает всех ограничений и бесконечных условностей, принятых речи людей разных классов и каст на Бали. Мы должны были научиться справляться со словарем семнадцати кастовых уровней, нам никогда не отвечали на словаре того языка, с которым мы обращались к кому-нибудь. А слова были чрезвычайно специфичны. Если вы покажете балийцу каравай хлеба и попросите разрезать его, употребив не глагол, обозначающий “разрезать на равные куски, толщина которых меньше, чем их ширина и длина”, а какой-либо иной, он посмотрит на вас совершенно непонимающими глазами. Грегори этот тип языковой точности слишком живо напоминал требования английской культуры. Но, приведенная в восторг в свое время знакомством с формулами вежливости самоанского языка, я восхищалась и сложностями балийского. К тому же я воспользовалась преимуществами моего пола. Балийские женщины не учат письменность, основанную на санскрите75. Так и я совершенно не знала древнего балийского языка, языка богослужебных книг.
В течение тех двух месяцев, что мы жили в Убуде, Верил работала над своей книгой, и это было связано с почти ежедневными поездками на какую-нибудь очередную церемонию или же на церемонию, специально устроенную для нее. На Бали, где всякое театральное представление служит и жертвой богам, всякий, кто пожелает принести им благодарность или искупительную жертву, может заказать спектакль в театре теней или ритуальный танец. Это делает Бали раем для антропологов. Мы сняли один из самых удачных наших фильмов, наняв группу танцоров для исполнения в дневное время того ритуального танца в трансе, который исполняется только ночью. У нас не было никакой осветительной аппаратуры, а мы пожелали заснять различные движения танцоров, мужчин и женщин, когда они направляют острые как бритва серпы на самих себя, изображая самоуничтожение. Человек, устроивший нам это представление решил заменить морщинистую старуху, исполнявшую танец по ночам, молодой, красивой женщиной. Поэтому мы оказались свидетелями того, как женщины, до сих пор никогда не входившие в ритуальный транс, безошибочно повторяли движения, которые они наблюдали всю свою жизнь.
Постепенно мы разработали формы регистрации происходящего. Я следила за ходом главных событий, а Грегори делал фильмы и слайды. У нас не было средств звукозаписи, и мы должны были положиться на музыкальные фонограммы других. Наш же молодой секретарь Мада Калер вел по-балийски протокол, который давал нам словарь и служил средством проверки моих наблюдений. Мы скоро поняли, что лишь записи с точным обозначением времени происходящего могут скоординировать работу трех исследователей друг с другом и позволят сопоставить позднее фотографии какой-нибудь сцены с ее описанием. Для событий особого рода вроде транса танцоров мы использовали секундомер.
Все это породило некоторый конфликт между нами и нашими хозяевами, людьми искусства. Этот конфликт усилился, когда на сцене появилась Джейн Бело и восстала против того, что она называла “холодными, аналитическими” процедурами. Берил с ее острым язычком и даром разрушительной критики весьма удачно высмеяла этот конфликт между наукой и искусством, отождествив себя с ведьмой, главной фигурой балийского фольклора. Вот почему с тех пор я периодически отмечала особо удачные моменты в своем дневнике буквами г. р., обозначавшими слова ranga padem — “ведьма мертва”. Эти буквы указывали, что на время я чувствовала себя свободной от влияния Берил и от тлетворных влияний балийской культуры, всемерно подчеркивающей значение безотчетного страха как регулятора поведения.
Итак, мы пировали день за днем, а каждое посещение храма, каждое очередное представление или спектакль в театре теней доставляли нам все большее наслаждение и становились все более понятными. В то же время мы искали нужную нам деревню. Мы приняли решение, противоречившее обычным подходам европейцев к высоким культурам Востока. Бали — одна из таких культур, индуистская по религии, с санскритскими текстами, искусством и музыкой, ритуалом, заимствованным из Индии через Яву. Если исключить голландских юристов и случайных антикваров, иногда отваживавшихся на поездки в отдаленные горные деревни, большинство исследователей Бали сосредоточивали свое внимание на высокой культуре дворцов раджей и церемониях, возглавляемых священниками-браминами,— больших кремациях или обожествлении отца какого-нибудь раджи. Мы решили не делать этого. Мы хотели подойти к балийской культуре так, как подходили к любой другой примитивной культуре, пользуясь нашими собственными глазами и ушами. Мы не стали рыться в древних текстах или словарях, выискивая этимологию слов, тщательно проанализированных голландскими учеными. Нам не хотелось обосновывать нашу работу высокоучеными сопоставлениями, чуждыми самим жителям деревень.
Мы намеревались обосноваться в самой простой деревне, какую только можно будет найти, и изучить балийскую культуру в том ее виде, в каком она воплощена в жизни сельских жителей. Мы собирались записывать проповеди сельского священника, а не искаженные версии буддийских или индуистских ритуалов, исполняемые священниками на равнинах. Это решение выдвигало перед нами новые трудности: жизнь в горах означала скверные дороги и, следовательно, ходьбу пешком, переноску тяжестей.
Жители гор одевались в грубые привозные одежды и лишь изредка надевали дорогие
домотканые и прекрасно окрашенные балийские одежды. Они часто набивали свои
рты комками нарезанного табака — это выглядело совершенно неэстетично. Это были
суровые люди, с подозрением относившиеся ко всякому чужому. У них совершенно
не было той доверчивости к любому человеку, которая характеризовала жителей
равнин. Последние были приветливыми и более утонченными. Они привыкли к жизни
при княжеских дворцах, к золотым и серебряным коробкам для бетеля, к влажным
рисовым полям и обильной пище.
Выбор нами деревни Баюнг-Геде, ставшей нашей штаб-квартирой на два года, оказался удачным. Это была одна из тех удач, которые сопутствовали мне всю мою жизнь. В Баюнг-Геде ограды дворов делались из бамбука, а не представляли собой глухие глинобитные стены, как в других деревнях. Они не закрывали происходившее во дворе от постороннего взгляда. Я уже знала, как много времени тратит исследователь, входящий во двор, на разного рода церемонии и раздачу лакомств. Поэтому мне было ясно, что в Баюнг-Геде можно увидеть происходящее во дворах, просто проходя по улице, фактически не вступая в чужой дом. Но я еще ничего не знала о контактах, которых следовало избегать. Например, человек, посетивший дом, где был новорожденный, не мог в тот же день войти в дом, где хранится бог.
Позднее Грегори, Мада Калер и я договорились, что один из нас должен оставаться “чистым” до заката, так чтобы по крайней мере ему можно было входить в дома повышенной святости.
В Баюнг-Геде мы обнаружили, что всё там просходит в замедленном ритме и упрощенном виде. Жертвоприношение, включающее в себя в любом ином месте не менее сотни предметов, в Баюнг-Геде могло состоять из десятка. Все население деревни страдало базедовой болезнью, и у 15 процентов был четко выраженный зоб. Плохое функционирование щитовидной железы имело своим последствием замедленность темпа жизни в деревне, действия упростились, не потеряв при этом, однако, своей формы.
Попытайся мы изучить балийскую культуру в ее сложных и развитых формах, представленных на равнинах или даже в горной деревне, жители которой не страдали базедовой болезнью, сомнительно, что мы смогли бы сделать все то, что сделали за оставшееся у нас время. После года интенсивного изучения относительно упрощенных форм балийской культуры в Баюнг-Геде мы смогли проследить весь ход церемонии обожествления отца раджи Керангсама. Готовясь к этой церемонии, сотни женщин работали месяцами, заготавливая жертвоприношения, складывавшиеся штабелями, подпиравшими небо.
Итак, мы поставили свой дом в Баюнг-Геде. Это был набор легких достроек, крытых бамбуковой дранкой, с полированными цементными полами, с крытыми переходами из одного павильона в другой. Мебель для нас изготовили китайские и балийские мастера. В конце нашего пребывания в деревне у нас было семнадцать столов. Мы освещали наши павильоны вечерами множеством маленьких керосиновых ламп с высокими тонкими стеклами.
Когда мы планировали нашу экспедицию, мы решили применить в широких масштабах киносъемку и фотографирование. Перед экспедицией Грегори запасся семьюдесятью пятью пленками для “лейки” на два года нашей экспедиции. Но однажды, когда мы наблюдали родителей и детей в течение сорока пяти минут, мы обнаружили, что Грегори израсходовал три полные катушки пленки. Мы посмотрели друг на друга, на наши записи, на снимки, сделанные Грегори к этому времени, проявлявшиеся и печатавшиеся китайцем в городе. Мы их монтировали и каталогизировали на больших листах картона. Стало ясно, что мы во много раз превысили планируемые перед экспедицией расходы на фотографирование. А денег было мало. Тогда мы приняли решение: Грегори запросил из дома недавно изобретенный скоростной механизм перемотки пленки, позволявший делать снимки в очень быстрой последовательности. Он заказал и рулон пленки, которую сам разрезал и вставлял в кассеты, так как мы не могли позволить себе покупать заряженные кассеты из-за объема предстоящих съемок. Чтобы не тратить деньги на проявление пленки, мы купили бачок, с помощью которого можно было проявлять десять катушек пленки одновременно, и таким образом мы смогли проявлять за вечер по 1600 кадров.
Первоначально мы намеревались снять 2000 фотографий; фактически же мы сняли 25 тысяч. Это означало, что и записи, сделанные мною, увеличились на порядок, а если к ним еще прибавить и записи Маде, то объем нашей общей работы вырос в колоссальной степени.
Трудоемкость наших методов регистрации заставила ждать 25 лет, пока наша работа окажет серьезное влияние на антропологические экспедиции. И все же до сих пор нет фоторегистрации людских взаимодействий, сопоставимых с теми, которые Грегори сделал на Бали, а затем у ятмулов. В 1971 году, когда Американская антропологическая ассоциация собрала симпозиум по новейшим методам использования и анализа фото- и фонографических материалов, фильмы Грегори о балийских и ятмулских родителях и детях все еще демонстрировались как образцы того, что может дать фотография.
Когда мы вернулись в США, мы решили, хотя уже и были вовлечены в работы военного времени, подготовить одну публикацию, показывающую способы фоторегистрации и письменной записи фактов, разработанные нами. Подготовка к изданию “Балийского характера”, нашей единственной совместной с Грегори книги о Бали, включала последовательный просмотр 25 тысяч снимков и отбор из них наиболее показательных. Грегори увеличил их, и мы отобрали 759 для публикации. В этой книге мы развили новый метод демонстрации тематически сходных деталей, взятых из разных сцен: спящий мужчина; мать, несущая спящего ребенка; воры, засыпающие во время суда над ними. Все эти детали были лишь тематически связаны, и все же контекст и цельность любого события при этом никак не нарушались.
Но не только фотография сделала эту нашу экспедицию новым словом в этнографии. Грегори нашел также новые методы письменной регистрации событий, позволявшие реконструировать всю последовательность основных и побочных событий и точно устанавливать момент, когда антрополог начинает понимать смысл регистрируемого им события. На последующих ступенях анализа этот метод записи позволял включать в нее различные ссылки и другие теоретические идеи. Указывались также фотографии и части фильмов к соответствующим листам записи. С помощью этого метода регистрации событий по прошествии тридцати лет я могу точно локализовать каждый момент записи или составить пояснительную подпись под фотографией, в которой будет точно опознана даже нога ребенка в углу снимка.
Благодаря плотности населения и богатству ритуальной жизни мы смогли составить много новых тематических подборок материала. Мы зарегистрировали не одно, а двадцать празднеств в честь рождения ребенка; у нас было тогда пятнадцать зарегистрированных случаев впадения в транс одних и тех же маленьких девочек; мы собрали в одной деревне шестьсот маленьких кухонных божков и могли их сравнивать с пятьюстами другими, собранными в другой деревне; сорок картин, выражающих мечты одного человека, могли быть сопоставлены нами с такими же картинами сотен других художников.
От возможности получать такой ценный материал кружилась голова. Мы реагировали на нее лихорадочной работой. Каждый из нас побуждал другого исследовать новые горизонты этой культуры или вносить новые усовершенствования в методы сбора фактов. Когда Грегори работал с ятмулами, он придумал термин “шизмогенезис”— понятие, которое впоследствии было определено как положительная обратная связь, т. е. порочный круг отношений, в которых враждебность двух лиц или двух групп нарастает до момента открытого разрыва. Будучи на Бали, он прибавил к нему термин “зигогенезис”, т. е. отношения, с нарастающей силой стремящиеся не к разрыву, а к гармоническому равновесию. По большей части, когда мы работали поздно по вечерам — уходили спать, лишь проявив последнюю пленку, включив запись на нее в наш каталог или разработав некоторое теоретическое положение,— мы чувствовали огромное удовлетворение. Наш рабочий темп ослаблялся лишь периодически наступавшей усталостью и нашими посещениями роскошных домов друзей на равнине, где, однако, мы тоже много работали.
В работу на выездах мы включали Джейн Бело с ее секретарем, обученным Мада Калером, а также Катаране Мершон — бывшую танцовщицу, жившую с супругом в прибрежной деревне Санур. В этой деревне даже маленькие дети впадали в транс, в изобилии имелись “ведьмы” и жил старый, мудрый священник, желавший мыслить независимо. G ним всегда можно было проконсультироваться. Мы обучили смышленого мальчика, ранее усыновленного Мершонами, обязанностям секретаря. Он помогал Катаране. Когда мы посещали Мершонов, мы вместе работали над большими церемониями. Когда мы бывали в гостях у Джейн Бело и Колин Макфи, мы изучали деревню Саджан или состояния транса, интересовавшие Джейн Бело. Все это не казалось трудным. Материала было много, а ощущение успехов, сделанных нами в методике и теории, вдохновляло нас.
По истечении двух лет, когда мы планировали закончить работы и вернуться домой,
мы с радостью констатировали, что собрали беспрецедентное количество материала.
Но сущность антропологического труда — сравнение. А между тем у нас не было
материала, с которым мы могли бы сравнить собранное нами. Надвигалась война.
Даже по газетам двухмесячной давности нетрудно было судить, что начало войны
не заставит себя долга ждать. Но, несмотря на то что война становилась все более
и более неминуемой, мы планировали организовать большую междисциплинарную экспедицию,
включающую эндокринологов и психиатров, на Бали. Мы думали, что ее штаб-квартира
разместится во дворце Бангли, где мы смогли бы заняться исследованием правящей
касты и развернуть интенсивные работы под защитой королевской власти. Каждый
член этой гипотетической экспедиции сначала должен был бы проработать все тексты
о Бали, просмотреть кино- и фотоматериал, а затем получить в свое распоряжение
опытного секретаря и “свою” деревню. Мы даже арендовали дворец на три года,
хотя и знали, что, по всей вероятности, наши планы останутся всего лишь мечтами.
Мы серьезно отнеслись к предложению Нолана Льюиса76 организовать
экспедицию по исследованию шизофрении в других культурах, а так как денег на
реализацию этого проекта не было, часть работы мы проделали сами. К ней были
привлечены Джейн Бело, Катаране Мершон, и, кроме того, мы заручились помощью
голландских специалистов на острове. Можно было осуществить и большие планы.
Между тем вопрос, что делать с нашим несопоставленным материалом, оставался
нерешенным. Мы мечтали вернуться домой через Ангкор Ват77 — то место
в мире, которое я хотела видеть больше всего. Сейчас оно сильно повреждено в
результате вьетнамской войны. Но наша антропологическая совесть победила. Мы
решили вместо этого вернуться на Сепик и поработать с ятмуламя. Грегори хорошо
знал эту культуру. Место было мне знакомо, и я владела местным обиходным языком.
Там мы надеялись за относительно короткое время снять фильмы, сделать нужные
серии фотографий и составить детализированные протоколы наблюдений, методика
которых была разработана нами на Бали.
Мы сели на голландское судно, шедшее в Порт-Морсби. Во время нашего плавания
Гитлер захватил Австрию, и австрийский посол, направлявшийся в Новую Зеландию,
внезапно оказался человеком без отечества. Мы разбили наш лагерь в Тамбунане,
большой и разбросанной ятмулской деревне, где Грегори до этого не работал, и
попытались воспроизвести работу, проделанную нами на Бали. Жаль, что с нами
не было Мада Калера, на которого можпо было возложить часть работы по описанию
происходящего. Имена на Сепике были четырех-пятисложными, и их нельзя было сокращать.
Грегори болел почти треть времени нашего пребывания на Сепике. К тому же было
необычно сухо, люди почти забросили все ритуалы и со страстью предались охоте
на крокодилов. В деревню они часто возвращались лишь для того, чтобы поспорить
о разделе копченого крокодильего мяса. То, что было пылкой мечтой па Бали, оказалось
кошмаром реки Сепик.
Но все же за шесть месяцев мы собрали весь необходимый материал. Мы могли
теперь сопоставить материнское поведение балийки и ятмулки по многим аспектам
— поведение, например, балийской матери, одалживающей чужого младенца для того,
чтобы вызвать приступ ревности у своего собственного, с поведением ятмулской
матери, всячески оберегавшей своих детей от ревности. Мы могли сопоставить различное
отношение к драме и театральным представлениям у этих двух народов. Балийцы
стремились ограничить драматическое в жизни рамками сценической площадки, стремясь
к миру и спокойствию в своих повседневных отношениях. Даже детям они не разрешали
ссориться из-за игрушек. Ятмулы же дерущиеся, кричащие и ссорящиеся в реальной
жизни, использовали театральные представления для того, чтобы внести моменты
статической красоты в свою куда более бурную действительную жизнь.
Мы получили нужные нам контрасты и были готовы работать, основываясь на новых
теоретических подходах, у себя дома—принять участие в развитии кибернетики,
теории групповых решений. Новые плодотворные идеи, содержащиеся в модалыю-зопальной
теории Эрика Эриксона78 позволили нам придать нашим идеям о темпераменте
более утонченную форму.
Но дни наших совместных полевых работ были сочтены. В течение последующих
двух лет, включающих и короткое,
шестинедельное возвращение па Бали для пополнения небольших лакун в материале
и сбора данных о развитии за год детей, обследованных нами в свое время в Баюнг-Геде,
мы работали очень напряженно. Мы анализировали и каталогизировали наши материалы,
работали с представителями других дисциплин лад теоретическими проблемами, поставленными
нашими исследованиями, сделали несколько фильмов и готовили к печати «Балнйский
характер»79. Но затем, когда нас всех захлестнула война, Грегори обратился к
другим делам и никогда уже не возвращался к полевым работам этого рода. Вместо
этого он занялся анализом небольших последовательностей событий, зарегистрированных
с помощью магнитофона и киносъемок: в ходе интервьюирования шизофреников, наблюдений
за поведением спрутов в бассейне, выдр в зоопарке или же пойманных дельфинов.
Все эти записи имели для него чисто вспомогательное значение и теряли свою ценность,
как только была совершена мыслительная работа, совершавшаяся с их помощью.
Я попыталась повторить балийский эксперимент многими способами, но в целом
это мпе не удалось. Я работала над анализом фотографий, к числу которых относились
и многие наши балийские серии. Я исследовала вместе с фотографиями культуры,
ужо известные мпе, и культуры, незнакомые мне. Я дважды допыталась работать
вместе с одной супружеской парой на острове Манус.
Продолжались работы среди балийцев и ятмулов. В 1957 году я взяла с собой
на Бали Кепа Хепмона, где он сделал серии снимков того, что я видела ранее но
не фотографировала. В 1968 году он вернулся на Бали один, чтобы с помощью фотосъемок
изучить жизнь одной балийской семьи из Баюнг-Геде, деревни, где все учителя
и школьники выпускного класса погибли во время политических убийств80. Рода
Метро81 вернулась к ятмулам, чтобы пополнить музыкой, танцами, ее собственным
сложным восприятием ту работу, которую проделали мы с Грегори. Мои коллеги и
студенты пользовались небольшими частями нашего балийского материала для очень
тонкого теоретического анализа. Колин Макфи завершила свою фундаментальную работу
по балийской музыке, затратив па нее многие годы. Кончены были книги и монографии
Джейн Бело, и как раз перед ее смертью появился сборник статей, которые писали
все мы, когда работали вместе. В прошлом году Катаране Мершон наконец-то опубликовала
отчет о своей работе в Сануре. Недавно, основываясь на совершенно других подходах,
Клиффорд и Хилрид Гирц проделали великолепную работу на Бали, соблюдая ту необходимую
отделенность от исследуемого материала, которой так не хватало нашей собственной
работе,— Грегори так увлекался выражением лиц и жестами участников петушиных
боев, что подчас забывал снять сам петушиный бой.
В новом зале “Народы Тихого океана” в Американском музее естественной истории
открыта выставка, основанная на коллекции 1300 деревянных резных балийских изделий,
проанализированных Клэр Холт с помощью перфокарт. Она пользовалась методом,
предварившим методы анализа с помощью ЭВМ. Эта работа не была доведена до конца,
так как Клэр прервала ее, занявшись свой великой книгой по индонезийскому искусству.
Мы предпринимали и другие попытки воспроизвести некоторые из условий балийского исследования. Большой проект Колумбийского университета по исследованию современных культур, разработанный сразу же после войны под общим руководством Рут Бенедикт, был одной из таких попыток. Мы работали небольшими группами, каждый член которых отличался от других своей подготовкой, опытом, образованием: ученые, художники, искусствоведы. В каждой из девяти культур, исследованных нами на расстоянии, мы работали с информантами и пользовались фильмами, романами, автобиографиями, произведениями художественного творчества, стенографическими отчетами съездов, пособиями по уходу за детьми и иной дидактической литературой и многими другими материалами, распространенными в современных сложных обществах. В этом проекте важную работу проделал Джоффри Горер82. Он сам в свое время побывал на Бали, и его письма к нам на Бали из Сиккима, где он изучал лепча83, и наши месячные отчеты, отправляемые ему, стали органической частью всего балийского эксперимента. С нами па проекту исследования современных культур работала и Джейп Бело. Но интервью, посвященное детству в отдаленных странах, кинофильмы, сделанные где-то далеко, в Советском Союзе или ва Франции, протоколы собраний, живопись и скульптура художников, которых никто никогда не видел за работой,— всё это была лишь бледным подобием работы в центре самой культуры, ежедневного наблюдения одних и тех же людей, непосредственной проверки теорий на месте путем наблюдения за очередной жестикуляцией или же очередным впадением в транс.
Когда я вернулась на Бали в 1957 году, балийцы знали, чта ни один из наших союзов, этих примеров товарищеского сотрудничества, восхищавших Бали, не сохранился. Они знали, чта Джейн Бело была очень больна, но, когда я рассказала им, что ее память сохранила Бали на всю ее жизнь, они сказали мне серьезно: “Видишь ли, она оставила свою душу на Бали, она не спросила разрешения богов, когда уезжала”. Уолтер Спайс умер на корабле, эвакуировавшем заключенных как раз перед началом японского вторжения. Моя дочь84 хранит одно из его редких и прекрасных полотен. Колин Макфи умерла две недели спустя после правки гранок ее книги, Джейн Бело — до публикации своей “Традиционной балийской культуры”, а Клэр Холт — в разгар работы над новым проектом этнографического исследования Индонезии.
В момент, когда я пишу эти строки, Грегори учит студентов и едет с отобранной группой на Бали, где они намерены провести шесть недель. Он снова увидит этот остров после тридцатичетырехлетнего перерыва.
Я рада, что мне однажды удалось создать образец того, чем может быть этнографическая
работа, даже если этот образец и связан с громадной перегрузкой, перегрузкой,
при которой целый жизненный путь конденсируется в несколько лет.
II ВЗРОСЛЕНИЕ НА САМУА
I. Введение
За последние сто лет родители и педагоги перестали считать детство и юность чем-то очень простым и самоочевидным. Они попытались приспособить образовательные системы к потребностям ребенка, а не втискивать его в жесткие педагогические рамки. К этой новой постановке педагогических задач их вынудили два фактора — рост научной психологии, а также трудности и конфликты юношеского возраста. Психология учила, что многого можно добиться, поняв характер развития детей, его основные стадии, поняв, чего следует ожидать взрослым от двухмесячного младенца и двухлетнего ребенка. Гневные же проповеди с кафедр, громогласные сетования консерваторов от социальной философии, отчеты судов по делам несовершеннолетних и других организаций свидетельствовали, что надо делать что-то с тем периодом жизни человека, который наука называет юностью. Зрелище молодого поколения, все более отклоняющегося от норм и идеалов прошлого, сорванного с якоря респектабельных семейных стандартов и групповых религиозных ценностей, пугало осторожного консерватора и соблазняло пропагандиста-радикала на миссионерские крестовые походы против беззащитного юношества. Оно беспокоило даже самых легкомысленных из нас.
В американской цивилизации с ее многочисленными противоречиями различных иммигрантских слоев, десятками конфликтующих стандартов поведения, сотнями религиозных сект, с ее колеблющимися экономическими условиями жизни нарушенный статус юности был более заметен, чем в старших по возрасту и более устоявшихся цивилизациях Европы. Американские условия бросали вызов психологу, педагогу, социологу, требуя от них приемлемого объяснения растущих страданий детей. Подобно тому как в сегодняшней послевоенной Германии*, где молодое поколение стоит перед еще более трудной, чем у наших детей, проблемой адаптации к условиям жизни, книжные лавки наводнены литературой, теоретизирующей насчет юности, так и у нас, в Америке, психологи делают все, чтобы объяснить брожение молодежи. В итоге мы имеем такие работы, как “Юность” Стэнли Холла, видящие в самом пубертатном периоде причины конфликтов и неудовлетворенности подростков. Юность здесь рассматривается как возраст расцвета идеализма, как время мятежа против авторитетов, как период жизни, в котором трудности адаптации и конфликты абсолютно неизбежны.
* Имеется в виду Германия после первой мировой войны. — Примеч. ред.
Осторожный детский психолог, основывающий свои суждения на эксперименте, не
согласился бы с этой теорией. Он сказал бы: “У нас нет данных для выводов. Сейчас
мы знаем очень мало даже о первых месяцах жизни ребенка. Мы только начали узнавать,
когда его глаз будет в состоянии следить за движением луча света, так можем
ли мы дать определенный ответ на вопрос, как будет реагировать развитая личность,
о которой мы еще ничего не знаем, на религию?” Но предостерегающие прописи науки
всегда непопулярны. И если ученый-экспериментатор не хочет связывать себя с
определенной теорией, то социолог, проповедник и педагог с тем большей настойчивостью
пытаются получить прямой и недвусмысленный ответ. Они наблюдают в нашем обществе
поведение подростков отмечают в нем очевидные и повсеместные симптомы мятежа
и выводят их из возраста, как такового. Матерей предупреждают, что дочери в
возрасте с тринадцати до девятнадцати лет особенно трудны. Это, утверждают теоретики,
переходной возраст. Физические изменения, происходящие в телах ваших мальчиков
и девочек, сопровождаются определенными психическими изменениями. Их столь же
невозможно избежать, как невозможно предотвратить физиологические изменения.
Как тело вашей дочери превращается из тела ребенка в тело женщины, так же неизбежно
происходят и духовные изменения, причем происходят бурно. Теоретики смотрят
вокруг себя на подростков в нашей цивилизации и повторяют убежденно: “Да, бурно”.
Такие взгляды, хотя и не подкрепленные выводами экспериментальной науки, получили
широкое распространение, повлияли на нашу педагогическую теорию, парализовали
наши родительские усилия. Когда у ребенка режутся зубы, мать должна смириться
с его плачем. Точно так же она должна вооружиться максимальным хладнокровием
и терпеливо переносить неприятные и бурные проявления “переходного возраста”.
Если ребенка не за что ругать, то единственная разумная педагогическая политика,
которую мы вправе потребовать от учителя, — терпимость. Теоретики продолжают
наблюдать за поведением подростков в американском обществе, и каждый год приносит
им подтверждение их гипотезы: отчеты школ и судов по делам несовершеннолетних
дают все новые и новые примеры трудностей развития в юношеском возрасте.
Но постепенно утверждался и другой путь науки о развитии человека — путь этнографа, исследователя людей в самых разнообразных социальных средах. Этнограф, по мере того как он осмысливал все растущий материал о нравах примитивных народов, начинал понимать огромную роль социального окружения, той среды, где родился и был воспитан каждый человек. Один за другим различные аспекты человеческого поведения, которые было принято считать непременными следствиями нашей природы, оказывались простыми продуктами цивилизации, то есть чем-то таким, что наличествует у жителей одпой страны и отсутствует у жителей другой, хотя последние принадлежат к той же самой расе. Все это научило этнографа тому, что ни раса, ни общая человеческая природа не могут предопределить, какую форму примут даже такие фундаментальные человеческие эмоции, как любовь, страх, гнев, в различных социальных средах.
Поэтому этнографы, опираясь на свои наблюдения за поведением взрослых людей в других цивилизациях, приходят ко многим выводам, аналогичным выводам бихевиористов1, занимавшихся младенцами, которые еще не подвергались воздействию цивилизации, формирующей их податливую человеческую природу.
Именно исходя из этого взгляда на человеческую природу, этнографы и прислушались к ходячим толкам о юности. И они услышали, что как раз те установки, которые, с их точки зрения, определяются социальной средой, — восстание против авторитетов, идеалистические порывы, философские сомнения, мятежность и воинственный пыл — приписываются действию специфического периода физиологического развития человека. Однако их знания о детерминирующей роли культуры, о пластичности человеческой природы заставили их усомниться в этом. Возникают ли все эти трудности адаптации у подростков только потому, что они подростки, или же потому, что это подростки, живущие в Америке?
В распоряжении биолога, усомнившегося в старой гипотезе и желающего проверить новую, — лаборатория. Там в условиях самого строгого контроля он может менять свет, воздух, пищу, которые получают его животные или растения с самого момента их рождения и в течение всей их жизни. Оставляя неизменными все условия, кроме одного, он может осуществить самые точные измерения влияния именно этого единственного условия. Это и есть идеальный метод науки, метод контролируемого эксперимента, с помощью которого можно осуществить строгую объективную проверку всех гипотез.
Даже в области ранней детской психологии исследователь лишь частично может воспроизвести эти идеальные лабораторные условия. Он не может контролировать дородовое окружению ребенка, а свои объективные измерения сможет осуществить только после его рождения. Он может, однако, контролировать среду, в которой ребенок живет в течение нескольких первых дней своей жизни, и решать, какие зрительные, слуховые, обонятельные или вкусовые раздражители оказывают на него влияние. Но для исследователей юношеского возраста не существует таких простых условий работы. А мы пожелали исследовать не более и не менее как влияние цивилизации на развитие человека в пубертатный период. Для того чтобы изучить его самым строгим образом, нам следовало бы сконструировать разные типы различных цивилизаций и подвергнуть большие группы подростков влиянию разных сред. При этом мы бы составили перечень факторов, влияние которых мы хотели бы исследовать. И уже затем, если бы мы захотели, например, изучить влияние размеров семьи на психологию подростков, мы должны были бы построить ряд цивилизаций, сходных во всех отношениях, исключая одно — организацию семьи. И тогда, если бы мы нашли отличия в поведении наших подростков, то мы могли бы с уверенностью утверждать, что именно размеры семьи вызывают это отличие, что, например, единственному ребенку предстоит более бурная юность, чем ребенку — члену большой семьи. Точно таким же образом мы смогли бы поступить и с целой дюжиной других факторов, предположительно оказывающих влияние на поведение подростков: раннее или позднее знание о половой жизни, ранний или поздний сексуальный опыт, раздельное или совместное обучение полов, разделение труда между полами или те общие трудовые задачи, давление, оказываемое на ребенка с целью заставить его сделать определенный конфессиональный выбор, или же отсутствие такового. Мы бы варьировали один фактор, оставляя совершенно неизменными другие, и анализировали, какие стороны нашей цивилизации, если такие вообще имеются, ответственны за трудности, переживаемые нашими детьми в юношеском возрасте.
К сожалению, нам отказано в таких идеальных методах эксперимента, когда предметом нашего исследования становятся человечество или вся структура социальных отношений. Экспериментальная колония Геродота, где младенцы отбираются у
родителей2, а результаты их воспитания тщательно регистрируются,— утопия. Неправомерен и выборочный метод — отбор из нашей собственной цивилизации групп детей, удовлетворяющих тому или иному требованию. По этому методу мы должны были бы отобрать пятьсот подростков из маленьких семей и пятьсот —
из больших, а затем попытаться установить, кто из них пережил наибольшие трудности приспособления к среде в юности. Но при этом мы бы не знали, каковы были другие факторы, воздей ствовавшие на этих детей,— какое воздействие на их юношеское развитие оказало их знакомство с половой жизнью или же соседи из их непосредственного окружения.
Какой же метод тогда доступен для нас, желающих провести эксперимент на людях, но не имеющих возможности ни создать контролируемые условия для такого эксперимента, ни найти примеры этих условий в нашей собственной цивилизации? Единственно возможный метод для нас — это метод этнографа, обращение к иной цивилизации и изучение людей, живущих в условиях другой культуры в какой-то иной части мира. Для таких исследований этнографы выбирают совсем простые, примитивные народы, общество у которых никогда не достигало усложненности, характерной для нашего. Выбирая такие простые народы, как эскимосы, австралийские аборигены, жители островов южной части Тихого океана, индейцы пуэбло, этнографы руководствуются следующим соображением: простота цивилизации облегчает ее анализ.
В развитых цивилизациях, подобных европейским или высшим цивилизациям Востока, исследователю понадобились бы годы, прежде чем он начал бы понимать силы, действующие внутри их. Изучение только французской семьи как института потребовало бы от него предварительного изучения французской
истории, французского права, отношения протестантизма и католицизма к полу и личности. Примитивный народ, лишенный письменности, ставит перед нами значительно менее сложную задачу, и опытный исследователь может понять принципы организации примитивного общества за несколько месяцев.
Мы также не делаем предметом нашего исследования и простую крестьянскую общину в Европе или же изолированную группу белых жителей гор на американском Юге. Образ жизни этих людей, хотя и прост, принадлежит, в сущности, той же самой исторической традиции, которой принадлежат и сложные части европейской или американской цивилизации. Предметом нашего исследования мы берем примитивные группы, имеющие за своей спиной тысячелетия исторического развития по путям, совершенно отличным от наших. Категории индоевропейской грамматики отсутствуют в их языке, их религиозные идеи по самой своей природе отличны от наших, их социальная организация не только проще, но и существенно отлична от нашей. Все эти контрасты, которые одновременно и достаточно ярки, чтобы удивить и пробудить мысль каждого, привыкшего только к нашему образу жизни, и достаточно просты, чтобы их можно было понять быстро, помогут узнать многое о влиянии цивилизаций на индивидуумов, живущих в них.
Вот почему, исследуя проблему юности, я решила не ехать ни в Германию, ни в Россию, а отправилась на Самоа, на один из островов в Тихом океане, расположенный в 13 градусах от экватора и населенный смуглым полинезийским народом. Я женщина и, следовательно, могла рассчитывать на большую доверительность в работе с девушками, чем с юношами. Кроме того, женщин-этнологов мало, и потому наши знания о девушках, принадлежащих к примитивным народам, значительно более скудны, чем знания о юношах. Это и побудило меня обратить преимущественное внимание в моем исследовании на самоанскую девушку-подростка.
Но, поставив себе задачу таким образом, я должна была вести себя совершенно иначе, чем я бы себя вела, будь предметом моего исследования девушка-подросток в Кокомо, штат Индиана. В последнем случае я бы сразу же взялась за суть дела. Мне бы не пришлось долго размышлять над языком штата Индиана, над его застольными манерами или же ритуалом отхода ко сну. Мне не пришлось бы также изучать самым исчерпывающим образом, как там учат детей одеваться, пользоваться телефоном или же что вкладывается в понятие совести в Индиане. Все это входит в общую структуру американского образа жизни, известного мне как исследователю и вам — как читателям.
Но дело обстоит совершенно иначе, когда мы проводим эксперимент с девушкой-подростком, принадлежащей к примитивному пароду. Она говорит на языке, сами звуки которого необычны, на языке, где существительные становятся глаголами, а глаголы — существительными самым причудливым образом. Иными оказываются и все ее жизненные привычки. Она сидит на земле скрестив ноги, а усадить ее на стул — это значит сделать ее напряженной и жалкой. Она ест пальцами из плетеной тарелки и спит на полу. Ее дом — это просто круг из забитых в землю кольев, накрытый конусообразной пальмовой крышей, с полом из обточенных морем кусков кораллов. Совсем другая и окружающая ее природа. Над ее деревней колышется листва кокосовых пальм, хлебных и манговых деревьев. Она никогда не видела лошади, а из животных ей известны только свинья, собака и крыса. Она ест таро3, плоды хлебного дерева, бананы, рыбу, диких голубей, полупрожаренную свинину и береговых крабов. И как необходимо было понять глубокие отличия природного окружения, повседневных привычек жизни полинезийской девушки от наших, так же необходимо было осознать, что и социальное окружение этой девушки в его отношении к сексу, детям, личности находится в столь же сильном контрасте с социальным окружением юной американки.
Я углубилась в изучение девушек в этом обществе. Я проводила большую часть моего времени с ними. Я самым тщательным образом изучила домашнюю обстановку, в которой жили эти девушки-подростки. Я тратила больше времени на игры детей, чем на советы старейшин. Говоря на их языке, питаясь их пищей, сидя на полу, покрытом галькой, босая и скрестив ноги, я делала все, чтобы сгладить разницу между нами, сблизиться и понять всех девушек из трех маленьких деревень, расположенных на берегу маленького острова Тау в архипелаге Мануа.
В течение девяти месяцев, проведенных мною на Самоа, я познакомилась со многими деталями из жизни этих девушек — с размерами их семей, положением и обеспеченностью их родителей, выяснила, насколько обширен их собственный половой опыт. Все эти факты повседневной жизни суммированы мною в таблице, приложенной к книге. Все это даже не сырой материал, а лишь голый костяк для изучения семейных проблем и половых отношений, норм дружбы, преданности, личной ответственности, всех тех неуловимых точек кипения, нарушающих спокойную жизнь наших юных полинезиек. Но так как все эти трудноуловимые стороны жизни девушек были столь сильно сходны между собою, так как жизнь одной девушки столь сильно напоминала жизнь другой в простой однородной культуре Самоа, то я сочла себя вправе обобщать, хотя я познакомилась всего лишь с пятьюдесятью девушками, живущими в трех маленьких соседних деревнях.
В главах, следующих за этим введением, я описала жизнь девушек, жизнь их младших сестер, которые скоро станут подростками, их братьев, говорить с которыми им запрещает строгое табу, их старших сестер, прошедших через пубертатный период, их отцов и матерей, мнения и установки которых определяют мнения и установки их детей. И, описывая все это, я всегда задавала себе тот вопрос, который и послал меня на Самоа: являются ли проблемы, будоражащие наших подростков порождением подросткового периода, как такового, или они продукт цивилизации? Будет ли подросток вести себя иначе в других условиях?
Но такая постановка проблемы уже в силу несходства этой простой жизни на маленьком тихоокеанском острове с нашей заставила меня воссоздать картину всей социальной жизни на Самоа. При этом нас интересовали только те стороны этой жизни, которые проливают свет на проблемы юности. Нас не занимали вопросы политической организации самоанского общества, так как они не влияют на девушек и не затрагивают их. Детали систем родства или культа предков, генеалогии и мифологии, представляющие интерес только для специалистов, будут опубликованы в другом месте. Здесь же я попыталась показать самоанку в ее социальном окружении, описать течение ее жизни от рождения до смерти, проблемы, которые она должна будет решать, ценности, которыми она руководствуется в своих решениях, страдания и наслаждения человеческой души, заброшенной на остров в Южных морях.
Это описание претендует на то, чтобы сделать нечто большее, чем просто осветить одну конкретную проблему. Оно должно также дать читателю некоторое представление об иной — и контрастной по отношению к нашей — цивилизации, об ином образе жизни, который другие представители человеческого рода сочли и удовлетворительным pi приятным. Мы хорошо знаем, что самые тонкие наши ощущения и самые высокие ценности всегда в своей основе имеют контраст, что свет без мрака, красота без безобразия потеряли бы свои качества, переживались бы нами не так, как сейчас. Аналогичным образом, если бы мы пожелали оценить нашу собственную цивилизацию, этот усложненный порядок жизни, который мы создали для самих себя и с таким усилием стремимся передать нашим детям, то нам бы следовало сопоставить ее с другими цивилизациями, весьма отличными от нашей. Человек, совершивший путешествие в Европу, возвращается в Америку в состоянии обостренной чувствительности к оттенкам своих собственных манер и взглядов, к тому, чего до путешествия он совершенно не замечал. Но Европа и Америка — части одной и той же цивилизации. Уже простые вариации одной и той же большой модели жизни обостряют способность критической оценки у исследователя современной Европы или же у исследователя нашей собственной истории. Но если мы выйдем из потока индоевропейской культуры, то способность критической оценки нашей цивилизации увеличится еще более. Здесь, в отдаленных частях мира, в исторических условиях, весьма отличных от тех, что привели к расцвету и падению Греции и Рима, группа человеческих существ разработала модели жизни, настолько отличные от наших, что даже в самых смелых фантазиях мы не можем допустить их влияния на наши решения. Каждый примитивный народ избрал для себя одну совокупность человеческих способностей, одну совокупность человеческих ценностей и перекроил их по себе в искусстве, социальной организации, религии. В этом и состоит уникальность его вклада в историю человеческого духа.
Острова Самоа дают нам только одну из этих привлекательных и разнообразных моделей жизни. Но как путешественник, единожды вышедший из дома, мудрее человека, никогда не переступавшего собственного порога, так и знание об иной культуре должно обострить нашу способность исследовать с большей настойчивостью, оценивать с большей симпатией нашу собственную.
В силу же того что мы поставили перед собою совершенна конкретную современную
проблему, это повествование о другом образе жизни будет посвящено в основном
воспитанию, то есть процессу, благодаря которому младенец любого пола, прибывший
на сцену человеческих деяний совершенно неокультуренным, становится полноправным
взрослым членом своего общества. Наиболее рельефно мы представим те стороны
самоанской педагогики, беря это слово в самом широком смысле, которыми она отличается
от нашей. И это противопоставление, обновив и сделав более живыми и наше самопознание,
и нашу самокритику, может быть, поможет нам по-новому оценить и даже строить
воспитание, которое мы даем нашим детям.
II. День на Самоа
Жизнь здесь начинается на рассвете, а если луна стоит па горизонте вплоть до восхода солнца, то крики молодежи, доносящиеся с холмов, можно услышать и до рассвета. После тревожной ночи, полной призраков, юноши и девушки весело перекликаются друг с другом. Когда же на мягкие линии коричневых крыш, на стройные силуэты пальм, отражающихся бесцветном и мерцающем море, ложится рассвет, влюбленные пробираются домой из укромных мест под пальмами или под сохнущими на берегу каноэ, чтобы свет дня мог найти каждого в предназначенном для него месте. Лениво кричат петухи, а с хлебного дерева разносятся резкие трели какой-то птицы. Назойливый рев воды у рифов приглушается до полутона звуками проснувшейся деревни. Кричат младенцы, и сонные матери спешат дать им грудь. Беспокойная детвора выкатывается из своих постелей и бредет в полудреме к берегу, чтобы освежить лицо морской водой. Мальчишки, настроившиеся на раннюю рыбалку, начинают собирать снасть и идут будить более ленивых компаньонов. Вся деревня, сонная, непричесанная, начинает шевелиться, протирать глаза и, спотыкаясь, бредет к берегу. “Талофа!”, “Талофа!”, “Выход в море назначен на сегодня?”, “Ваша милость изволила собраться на ловлю бонито4?”. Девушки останавливаются, чтобы похихикать по поводу некоего юного бездельника, который сегодня ночью удрал от разгневанного отца, и убежденно заявляют, что уж дочь-то этого отца кое-что знает о том, где он скрывается сейчас. Юноша схватывается с соперником, вытеснившим его из сердца возлюбленной, и их ноги вязнут в мокром песке. С другого конца деревни раздается протяжный, раздирающий душу крик. Посланец только что принес весть о смерти родственника в другой деревне. Полуодетые неторопливые женщины с младенцами у груди или на бедре прерывают свой разговор о Лосе, о ее возмутительном уходе из дома отца в более радушный дом дяди и задают вопрос, кто умер. Бедные родственники что-то выпрашивают шепотом у своих богатых сородичей, мужчины строят планы совместного выхода в море за рыбой, какая-то женщина клянчит немного желтой краски у родственницы, по всей деревне разносятся ритмичные звуки тамтама, собирающего молодежь. Она сходится со всех концов деревни, держа в руках палки для вскапывания земли, готовая отправиться в глубь острова, на огороды. Люди повзрослев приступают к своим более уединенным занятиям, и под конической крышей каждой хижины воцаряется обычная утренняя жизнь. Маленькие дети, слишком голодные, чтобы ждать завтрака, выпрашивают ломти холодного таро и жадно грызут их. Женщины несут кипы белья к морю или к ручью на дальнем конце деревни либо отправляются в глубь острова за материалом для плетения. Девочки постарше идут ловить рыбу на риф или усаживаются за плетение новых циновок.
В домах, где тальковые полы только что чисто подметены жесткими метлами с длинными ручками, беременные женщины и кормящие матери подсаживаются друг к другу и начинают сплетничать. Старики усаживаются поодаль, непрерывно скручивая волокна пальмы на своих голых бедрах, и тихо бормочут свои старинные истории. Плотники начинают ставить новый дом, а его будущий владелец суетится вокруг них, стремясь поддержать хорошее настроение. У семей, которые сегодня должны готовить пищу, тяжелый день: таро, ямс5 и бананы уже принесены в дом с огородов, и дети беспрерывно бегают за водой или за листьями для начинки поросят. Когда солнце поднимается выше над горизонтом, тени, отбрасываемые плетеными крышами, густеют, песок начинает жечь, цветы гибискуса вянут на изгородях, а маленькие дети, оставшиеся дома, кричат своим младшим братишкам и сестренкам: “Уходи с солнца!” Те, кто ушел недалеко, возвращаются в деревню, женщины идут со связками малиновых медуз или с корзинами раковин, мужчины несут па шестах корзины с кокосовыми орехами, женщины и дети съедают свой завтрак, горячий, только что из земляной печи8, если сегодня день готовки, а молодежь в полуденный зной проворно приготовляет обед для старших.
Полдень. Песок жжет ноги маленьким детям, и они, побросав свои мячи из пальмовых листьев и волчки из цветов плюмерии7, оставив их вянуть на солнце, уползают в тень своих хижин. Женщины, которым нужно выйти из дома, накрывают голову вместо зонтика широким банановым листом или мокрой тряпкой. Закрывшись циновками от разящего солнца, все, кто остался в деревне, завертывают головы в простыни и ложатся спать. Только несколько безрассудных мальчишек могут в это время улизнуть из дома, чтобы покупаться в тени высокой скалы; несколько трудолюбивых женщин продолжают плести, а маленькая их группа тревожно склоняется над роженицей. Деревня сонна и мертва. Любой звук кажется до странности громким и неуместным. Слова с большим трудом пробиваются через зной. Но вот солнце постепенно садится в море.
Спящие просыпаются, может быть разбуженные криком “Лодка!”, прокатившимся через деревню. Рыбаки, усталые и измученные жарой, устанавливают на берегу свои каноэ. Гашеная известь, которой они, спасаясь от жары, обильно смазывали своп головы, не помогла им. Рыбы ярких расцветок разбрасываются на полу или складываются в кучу перед домом, пока женщины не польют на них воду, чтобы снять с них табу. Молодой рыбак с сожалением отделяет из кучи “рыбу табу”, предназначенную, вождю, или же радостно набивает корзину из пальмовых листьев рыбой для возлюбленной. Мужчины возвращаются домой на леса, мрачные, нагруженные тяжелой ношей. Они кричат, приближаясь к деревне, и их приветствует хор звонких, высоких голосов тех, кто остался дома. Затем они собираются в доме для гостей, чтобы выпить вечерней кавы8. Эхо разносит по всея деревне мягкие хлопки в ладоши и громкий голос вождя, подносящего каву. Девушки собирают цветы, чтобы сплести ожерелья; дети, освеженные сном и свободные от домашних забот, ведут свои хороводы в полутенях угасающего дня. Наконец солнце садится в пламя, охватывающее все пространство от горы за деревней до океанского горизонта. Последний купальщик уходит с берега; дети спешат домой — их темные маленькие фигурки выгравированы на фоне неба; в домах загораются огни, и каждая семья усаживается за вечернюю трапезу. Влюбленный робко преподносит дары своей милой. Детям кричат, чтобы они оставили свои шумные игры: может быть, в доме какой-нибудь почетный гость, которому надо подать ужин первому, сразу же после проникновенного, но нестройного исполнения христианских гимнов и краткой и изящной вечерней молитвы. На пороге своего дома в конце деревни какой-то счастливый отец во весь голос возвещает односельчанам о рождении сына. В некоторых семьях кого-то недостает, в других же нашли прибежище маленькие беглецы. И вот опять на деревню нисходит покой. Сначала глава дома, затем женщины и дети и, наконец, терпеливые мальчишки постарше съедают свой ужин9.
После ужина стариков и маленьких детей спроваживают в постель. Если у молодых людей гости, то им уступают переднюю часть дома, ибо день — время советов стариков и трудов юности, а ночь предназначена для более легкомысленных дел. Два родственника или же вождь с его советником обсуждают события минувшего дня или же строят планы на утро. По деревне проходит глашатай, объявляя, что общинный амбар с плодами хлебного дерева будет открыт завтра и что завтра же предстоит большая общая рыбная ловля. Если над деревней светит луна, то группки молодых людей обоего пола, по двое, по трое, идут через деревню, а стайки ребятишек ловят береговых крабов или шумно гоняются друг за другом среди хлебных деревьев. В такие ночи половина деревни может быть занята рыбной ловлей при свете факелов, и их колеблющиеся огоньки, отражаясь в воде, обрисовывают причудливые контуры рифа, а эхо доносит крики радости и разочарования, слова насмешки или сдавленный яростный вопль оскорбленной невинности. Группа юношей может пуститься в пляс в честь какой-нибудь девы, прибывшей из соседней деревни. Многие из тех, кто уже лег спать, привлеченные звуками веселой музыки, накидывают на себя свои простыни10 и отправляются смотреть на танцующих. Толпа, одетая в белое и какая-то призрачная, собирается вокруг ярко освещенного дома — кольцо людей, от которого время от времени отделяются парочки и уходят в тень деревьев. Иногда деревня не спит далеко за полночь. Но затем уже наконец слышен мягкий рокот воды у рифа и шепот влюбленных. Деревня же спит до рассвета.
III. Воспитание самоанского ребенка
Дням рождения не придают значения на Самоа. Но появление на свет ребенка, как таковое, в семье высокого ранга предполагает устройство большого праздника и значительные расходы. Первого ребенка женщина должна родить в своей родной деревне, и если случилось так, что она живет в деревне супруга, то на роды она отправляется в свою. В течение нескольких месяцев до родов родственники отца приносят в дар будущей матери пищу, в то же самое время ее родственницы с материнской стороны хлопочут над приданым новорожденному — изготавливают белую материю из луба ему на одежду, плетут несколько дюжий маленьких циновок из листьев пандануса11 в приданое. Будущая мать отправляется в родную деревню тяжело нагруженная пищей в подарок своим родственникам. Когда же она собирается уходить в деревню мужа, то ее родня вручает ей равное количество циновок и материи в дар родственникам мужа. Во время самих родов может присутствовать мать или сестра отца. Они заботятся о ребенке, а повитуха и родственники женщины ухаживают за самой роженицей. Сами роды — отнюдь не интимное дело. Приличия требуют, чтобы роженица не корчилась от боли, не кричала, никак не возражала против присутствия двадцати или тридцати людей в доме, которые, если надо, будут сидеть около нее сутками, смеяться, шутить, развлекаться. Повитуха перерезает пуповину новым бамбуковым ножом, а затем все нетерпеливо ждут, когда выйдет послед — сигнал к началу празднества. Если младенец — девочка, то пуповина зарывается под шелковицу (дерево, из луба которого изготовляется материя)12, чтобы девочка стала хорошей домашней хозяйкой. Если младенец — мальчик, то пуповина бросается в море или закапывается под таро, чтобы он стал искусным рыбаком или прилежным земледельцем. Затем гости расходятся по домам, мать поднимается с постели и приступает к своим обычным делам, а ребенок вообще перестает вызывать большой интерес у кого бы то ни было. День и месяц его рождения забываются. Взрослые бесстрастно отмечают его первые шаги или первые слова безо всяких многословных комментариев или церемоний по этому поводу. Вообще же сразу после рождения ребенок теряет свою церемониальную значимость и обретает ее вновь только по окончании пубертатного периода. В большинстве самоанских деревень в честь девочки не устраивают никаких праздников до тех пор, пока она не выйдет замуж. И даже мать помнит только, что Лоса старше, чем Туку, а Фале, маленький сын ее сестры, младше, чем Винго, сын ее брата.. Относительный возраст имеет большое значение, так как старший всегда может приказывать младшему, до тех пор пока социальные различия между взрослыми не отменят этого правила. Фактический же возраст может быть полностью забыт.
Младенцев всегда кормят грудью, исключая редкие случаи, когда мать теряет молоко. Тогда кормилицу ищут среди родственников. С первой же недели ребенку начинают давать и другую пищу — папайю, кокосовое молоко, сок сахарного тростника; мать пережевывает пищу и дает ее ребенку на пальце либо же, если пища жидкая, смачивает ею кусок материи из луба и дает ребенку сосать ее, как делают пастухи с ягнятами, оставшимися без матери. Детям дают есть всякий раз, как только они начинают плакать, не делая никаких попыток установить точного расписания кормления. Если женщина не ждет другого ребенка, она будет кормить младенца грудью до возраста двух-трех лет. Она это делает потому, что так легче всего его успокоить. Грудные младенцы спят вместе с матерью. После того как их отнимают от груди, они обычно передаются на попечение какой-нибудь маленькой девочки в семье. Их часто обмывают соком дикого апельсина и натирают кокосовым маслом, пока их кожа не заблестит.
Главная нянька — обычно девочка шести-семи лет. У нее не хватит сил даже поднять ребенка, которому более полугода. Она может только таскать его, сидящего с растопыренными нога ми, у себя на левом бедре или па пояснице. Ребенок в возрасте
шести-семи месяцев усваивает эту растопыренную позу, даже когда его спускают па пол. Маленькие няньки не побуждают его ходить, так как ходячий ребенок требует больше хлопот. Ходить дети начинают раньше, чем говорить, но определить более или менее точно возраст ребенка, который ужо ходит, невозможно; впрочем, я знала двоих детей, которые умели ходить и о которых мне было известно, что им только по девяти месяцев отроду; по-моему, средний возраст ребенка, когда он становится на ноги, около года. Жизнь на полу — ибо все домашние работы
в самоанском семействе производятся на полу — способствует ползанию ребенка, и дети до трех-четырех лет предпочитают не ходить, а ползать.
От рождения до четырех-пяти лет воспитание ребенка чрезвычайно просто. Он должен быть абсолютно послушным, чего, однако, трудно достичь, ибо, как правило, никто не обращает внимания на то, чем занимаются маленькие дети. Он должен уметь сидеть или ползать по дому, но вставать на ноги ему полагается лишь в случае крайней необходимости. Он не должен обращаться к взрослым стоя, выходить на солнце, путать волокна, приготовленные для плетения, разбрасывать по полу сложенные для просушки кокосовые орехи. Он должен следить за тем, чтобы его скудное платье по крайней мере номинально держалось бы на нем, с должной осторожностью обращаться с ножами и огнем и ни в коем случае не прикасаться к чаше для кавы. Если его отец — вождь, то ребенок не должен забираться на его ложе, когда отца нет дома. Все это, конечно, просто запреты, подкрепляемые время от времени шлепками, громкими, раздраженными криками и малоэффективными внушениями.
Обязанность наказывать ослушников обычно возлагается на детей, которые ненамного старше по возрасту. Они привыкают кричать: “Уходи с солнца!”— еще не совсем ясно понимая, зачем это надо делать. К шестнадцати-семнадцати годам все эти увещевания и предостережения оставляют неизгладимый след в языке самоанских мальчиков и девочек, становятся неотъемлемой частью всех их бесед, монотонным, неприятным, фоном любого их разговора. Через каждые две минуты они вставляют в свою речь замечания вроде “Молчи!”, “Сиди!”, “Заткнись!”, “Перестань шуметь!”, замечания совершенно механические, ибо малыши в это время могут сидеть, как испуганные мыши. В целом же, однако, эти непрерывные призывы к тишине остаются не более чем призывами, ибо маленькие няньки больше заинтересованы в покое, чем в воспитании своих подопечных. Когда ребенок начинает кричать, его просто уводят подальше от старших. Ни одна мать не станет утруждать себя заботами о воспитании своего младшего ребенка, если есть какой-нибудь старший ребенок, на которого можно возложить эту ответственность.
Если бы на Самоа преобладали маленькие семьи с малым числом детей, то это обязательно привело бы к тому, что половина населения вырастала бы в заботах о других, воспитывалась в духе самопожертвования, в то время как другая превращалась бы в тиранов и себялюбцев. Но на Самоа, как только ребенок подрастает до того возраста, когда его своеволие становится невыносимым, на его плечи возлагается забота о младшем. Каждый ребенок поэтому здесь дисциплинируется и социализируется ответственностью за младшего брата или сестру. <.. .>
К шести-семи годам девочка хорошо усваивает главные запреты, и потому ей можно поручить заботу о младшем. К этому же времени у всех формируется и ряд простых навыков. Она обучается искусству плести твердые угловатые мячики из пальмовых листьев, делать из них или же из цветов франгипани волчки; она умеет взбираться своими маленькими гибкими ножками по стволу кокосовой пальмы, вскрывать кокосовый орех твердым и метким ударом ножа размером с себя самое, убирать мусор с пола, выложенного галькой, приносить воду с моря, раскладывать копру для просушки и убирать ее, когда надвигается дождь, свертывать листья пандануса для плетения; ее можно послать в соседний дом за зажженной лучинкой для трубки вождя или для домашнего очага, и она проявляет такт, обращаясь с какими-нибудь маленькими просьбами к взрослым.
Но для маленькой девочки все эти услуги — всего лишь добавка к ее основному делу, к ее обязанностям няньки. Очень маленькие мальчики также должны ухаживать за младшими детьми, но к восьми-девяти годам их, как правило, освобождают от этого. Любые шероховатости в их характере, еще не сглаженные ответственностью за младших, устраняются в общении со старшими мальчиками. Те берут в свою компанию младших и допускают их к интересным и полезным делам только при условии, что их поведение будет и осторожным и полезным. Мальчишки грубо прогоняют из своей компании маленькую девочку и будут терпеливо сносить присутствие маленького мальчика, который быстро учится в этих условиях тому, как быть полезным. Четыре или пять малышей, желая помочь какому-нибудь юноше в важном деле — в ловле угрей у рифа на петлю, быстро образуют очень эффективную рабочую бригаду: один держит приманку, второй опускает в воду дополнительную петлю, третий старательно ощупывает палкой выбоины в рифе в поисках спрятавшихся угрей, четвертый, наконец, прячет пойманных рыб в свою лавалаву 13. У маленьких девочек, обремененных заботой о младенцах и ползунах, слишком маленьких, чтобы их можно было рискнуть взять с собой на риф, у девочек, обескураженных враждебностью мальчишек — их сверстников и презрением подростков, куда меньше возможностей научиться более захватывающим формам игры и труда. Вот почему воспитание девочек по сравнению с воспитанием мальчиков менее всесторонне: мальчики не только проходят дисциплинирующую школу нянченья малышей, но и быстро получают богатые возможности научиться эффективно сотрудничать под руководством своих старших товарищей. У девочек высоко развито чувство индивидуальной ответственности, но их окружение мало учит их эффективной кооперации. Это особенно заметно, когда молодежь проводит какое-нибудь совместное мероприятие: юноши организуются быстро, а девушки, не приученные пи к каким быстрым и эффективным методам сотрудничества, тратят часы на перебранку. <.. .>
Как только девочка набирается достаточных физических сил, чтобы носить тяжелые ноши, в интересах семьи оказывается переложить заботу о маленьких детях на плечи ее младшей сестры, и девочка-подросток освобождается от обязанностей няньки. С известным основанием можно сказать, что худшая полоса ее жизни прошла. Никогда более она не будет находиться в таком полном распоряжении у старших, никогда более ее не будут терроризировать маленькие двухлетние тираны. Вся раздражающая, мелочная рутина ведения домашнего хозяйства, которую в нашей цивилизации обвиняют за то, что она корежит души и озлобляет взрослых женщин, на Самоа ложится на плечи детей четырнадцати лет. Разжечь очаг или трубку, принести питье, успокоить ребенка, выполнить поручение капризного взрослого — все эти требования преследуют их с утра до ночи. Когда на Самоа ввели несколько месяцев обязательного обучения в государственных школах и дети должны были удаляться из дома на большую часть дня, это привело к полной дезорганизации хозяйства островитян: для них образ жизни, при котором матери должны оставаться дома и заботиться о своих детях, а взрослые — выполнять небольшие повседневные обязанности и куда-то ходить с какими-то поручениями, был совершенно беспрецедентен.
До своего освобождения от обязанности няньки маленькая девочка практически не имела возможности приобрести сложные трудовые навыки. Некоторые могли делать простые работы на кухне — чистить бананы, кокосовые орехи, клубни таро. Кое-кто умел плести простые корзинки. Теперь они должны научиться многому: плести для себя все виды корзин, выбирать листья таро, пригодные для варки, выкапывать только зрелые клубни этого растения. На кухне они учатся готовить палусами: тереть мякоть кокосового ореха, подсушивать ее на горячих камнях, заливать морской водой, процеживать эту похожую на молоко смесь и разливать по сосудам, сделанным из листьев того же таро. <...> Они должны уметь обертывать большую рыбу пальмовыми листьями или завертывать кучку мелкой в широкий лист хлебного дерева. Они должны научиться выбирать подходящие листья для корма свиней и определять, когда пища в земляной печи с раскаленными камнями готова к употреблению. Теоретически говоря, основная работа по кухне делается мальчиками, а там, где девочка должна нести на себе основное бремя тяжелых обязанностей кухарки, она становится предметом сожалений: “Бедная Лоса! В ее доме нет мальчиков, и она всегда должна заниматься очагом одна”. Но девочки всегда помогают здесь мальчикам, а нередко делают и большую часть работы.
Как только на девочку начинают смотреть как па существо, способное на какую-то длительную и целенаправленную деятельность, ее вместе со взрослыми посылают в океан за рыбой. Ее учат плести корзины для рыбы, собирать и связывать в пучки прутья для ночных рыбалок с факелами, она умеет тревожить прутиком рыбу-дьявола в ее норе до тех пор, пока та не выйдет и но повиснет послушно па удочке, не без остроумия называемой “иди-сюда”. Она умеет нанизывать больших розоватых медуз — их называют лоле (самоанские дети так зовут и конфеты)14 — на длинные нити из коры гибискуса, завершающиеся острым концом, сделанным из прожилки пальмового листа. Она умеет отличать хорошую рыбу от плохой, рыбу по сезону от рыбы, опасной для употребления в некоторые периоды года. Она хорошо знает, что ни в коем случае нельзя хватать двух осьминогов, спаривающихся на скале, ибо тогда на голову неосторожного рыбака непременно свалятся несчастья.
До этого ее познания в области растительного мира в основном были связаны с играми. Панданус давал ей семена для ожерелий, пальмы — листья, из которых можно было плести мячи. На бананах росли листья для зонтиков; из половинки листа вырезался воротничок. Скорлупа кокосового ореха, разрезанного пополам и снабженная соответствующими завязками, превращалась в своеобразные ходули. Цветы дерева пуа 15 можно было сшить в прекрасное ожерелье. Теперь она должна познакомиться со всеми этими деревьями и растениями, имея в виду более серьезные цели. Она должна знать, когда листья пандануса готовы для сбора и как эти длинные листья можно срезать одним быстрым и уверенным ударом ножа. Она должна уметь различать три вида пандануса, так как от этого будет зависеть качество ее циновок. Очаровательные оранжевые семена, из которых получались не только красивые, но и вкусные ожерелья, теперь собираются для окрашивания материи из луба. Банановые листья она рвет для того, чтобы прикрыть ими плоские тарелки, завернуть в них пудинг перед выпечкой, покрывать земляную печь, наполненную пищей. Кора бананового дерева 16 должна срезаться под таким углом, чтобы из нее получались ровные гибкие черные полосы, необходимые для украшения циновок и корзин. Ей нужно научиться различать и сами бананы: бананы, готовые к укладке в подземные хранилища, или золотистые, искривленные бананы, которые сразу же можно пускать в пищу, бананы, которые нужно подсушить на солнце, чтобы приготовить из них фруктовые сладости впрок. Кора гибискуса уже не сдирается как попало, чтобы сделать из нее бечевку для нанизывания раковин, девочка совершает долгие походы в глубь острова, чтобы отобрать кору нужного качества для плетения.
В доме же главная задача девочки — научиться плести. Она должна овладеть несколькими различными навыками. Прежде всего она учится сплетать пальмовые ветви17 так, чтобы центральная прожилка листа становилась жестким краем ее корзинки или циновки, раскладывая листья соответствующим образом. Из пальмовых листьев, сгибая их пополам, она учится плести корзинки. Она сплетает эти листья и сгибает их прожилки, делая из них края корзины. Затем ее учат плести циновки, которые развешиваются между столбами ее дома. Она накладывает одну половину листа на другую и связывает их. Более трудны для изготовления циновки для пола, сплетаемые из четырех пальмовых листьев, и подносы для пищи с их причудливым узором. Увлекательно работать над простыми двухрядными плетениями, и здесь она скоро становится мастерицей. Интересны и более сложные плетеные изделия, которые доверяются старшим и более искусным плетельщицам. Обычно плести обучает девушку какая-нибудь пожилая родственница, следящая за тем, чтобы та умела делать все виды плетеных изделий. Но в большом количестве ее заставляют делать только самые простые изделия, например циновки для простенков. Из пандануса ее обучают плести циновки для пола и делать один или два вида более сложных покрывал для постели. Когда же ей исполняется тринадцать или четырнадцать лет, она начинает плести свою первую парадную циновку. Парадная циновка — высшее достижение самоанской виртуозности в плетении. Материал для нее берется из пандануса высшего качества. Его замачивают, подпекают и скоблят до тех пор, пока он не приобретает золотистую белизну и тонкость бумаги. Из него делают нити шириной в одну шестнадцатую дюйма. Изготовление этой циновки занимает год или два. И получается она такой же нежной и эластичной, как холст. Эти циновки — большая ценность и всегда должны быть частью приданого невесты. Девушки редко кончают парадную циновку до того, как им исполнится девятнадцать или двадцать лет, но плести ее начинают рано, и, завернутая в какую-нибудь более грубую материю, она покоится на балках хижины — вещественное доказательство прилежности и искусства девушки. Она обучается и первым навыкам изготовления материи из луба. Она умеет выбрать и нарезать прутья шелковицы, снять с них кору, размягчить ее после того, как она была выскоблена более искусными руками. Окраска с помощью трафарета или же прямо от руки — дело более опытных взрослых.
В течение всего этого времени более или менее систематического обучения девушка очень тонко маневрирует между репутацией ученицы, успешно овладевшей необходимым минимумом умения, и славою виртуоза, принесшей бы ей слишком большие хлопоты. Ее шансы на брак очень серьезно ухудшились бы, если бы по деревне прошел слух, что она ленива и неумела в домашней работе. Но после того как она пройдет первые ступени обучения, девушка отнюдь не стремится повысить свою квалификацию в течение трех-четырех лет. Она занимается плетением рядовых вещей — занавесок, корзинок. Она помогает в работах в поле и на кухне и потихоньку плетет свою парадную циновку. Но она избегает репутации мастерицы, как и всякого другого вида ответственности, с помощью одной и той же фразы: “La'itiiti a'u” (“Я еще маленькая”). В это время все ее интересы сосредоточены на тайных любовных интрижках, и она, как в известной мере и ее брат, вполне довольна тем, что на ее долю выпадают только самые повседневные домашние дела.
Но семнадцатилетнему юноше не так легко добиться того, чтобы его оставили в покое. Он усвоил основы рыбной ловли, он может провести свое, долбленое каноэ над рифом, он может управлять рулевым веслом на лодках, выходящих в океан за тунцом. Он может сажать таро и пересаживать ростки кокосовых пальм, быстро чистить кокосовые орехи и вырезать из них мякоть одним ловким и мгновенным движением ножа. В семнадцать или восемнадцать лет его отправляют в аумангу 18, общество молодых и старых нетитулованных мужчин 19, которое, отнюдь не фигурально, а просто отдавая ей должное, называют “силой деревни”. Здесь соперничество, поучение и пример подстегивают его активность. Старые вожди, направляющие деятельность ауманги, одинаково неодобрительно поглядывают и на любое отставание, и на любую чрезмерную скороспелость. Престижу его группы постоянно бросают вызов ауманги других деревень. Товарищи осмеют и накажут юношу, случись ему пропустить какое-нибудь общее дело — расчистку плантации для деревни, выход в море за рыбой, приготовление пищи вождям, игры, устраиваемые в честь прибытия какой-нибудь почетной гостьи из соседней деревни. Кроме того, у юноши значительно больше побуждений учиться, и перед ним куда больший выбор возможных профессий. Женщины ни в чем не специализируются, кроме как в медицине и в акушерстве, а оба эти занятия — преимущественно дело старух, передающих свои знания дочерям или племянницам уже зрелого возраста. Единственная остающаяся роль для девушки — это роль жены оратора деревни. Но какая девушка будет готовиться к этому единственному виду брака, требующему специальных познаний, если у нее нет никаких гарантий выйти замуж за человека этого ранга?
У юноши дело обстоит иначе. Он надеется, что будущее принесет ему звание матаи, титул, который дается члену Фоно — собрания глав семейств. Это звание дает ему право пить каву с вождями, работать с ними, а не с молодежью, право сидеть в общинном доме в присутствии старших, хотя оно “промежуточно” по своему характеру и не несет с собой всей полноты нрав. Но лишь в очень редких случаях он может быть абсолютно уверен в получении и этого звания. Каждая семья располагает несколькими такими титулами, и удостаивает она ими своих самых перспективных юношей. Поэтому у него много конкурентов. Все они тоже члены ауманги, и он должен соперничать с ними во всех делах группы. Перед ним также открыты несколько занятий, в которых он должен специализироваться. Он может стать строителем, рыбаком, глашатаем, резчиком по дереву. Профессиональное искусство поможет ему выделиться из среды товарищей. Успехи в рыбной ловле несут с собой немедленное вознаграждение в виде даров, подносимых им своей милой,— без них на его ухаживания посмотрели бы с презрением. Умение хорошо строить дома — это и богатство, и высокий статус, ибо молодой человек, зарекомендовавший себя искусным плотником, может рассчитывать на столь же почтительное обращение, как и вождь. С ним и говорить будут, как с вождем, употребляя тщательно разработанный лексикон почтительных выражений20, применяемых при обращении к людям высокого положения. Но всему этому постоянно сопутствует требование: не будь слишком умелым, слишком выдающимся, слишком скороспелым. Следует лишь на немного превосходить своих товарищей. Не нужно вызывать ни их ненависти, ни неодобрения старших, которые скорее поощрят увальня, чем примирятся с выскочкой.
И в то же время юноша хорошо понимает нежелание своих сестер брать на себя бремя ответственности. Если же он будет поспешать медленно, не слишком бросаясь в глаза, то у него хорошие шансы стать вождем. Если он достаточно талантлив, то само Фоно может подумать о нем, подыскав для него и даровав ему вакантный титул, чтобы он смог сидеть в кругу стариков и учиться мудрости. Тем не менее нежелание молодых людей добиваться этой чести настолько распространено и хорошо известно, что им всегда внушают: “Если молодой человек всегда увиливает, то ему никогда не быть вождем, он всегда должен будет сидеть за порогом дома, готовя и разнося пищу матаи, и не сможет заседать в Фоно”. Более реальна для него возможность, открываемая перед ним его собственной родственной группой, дарующей титул матаи одаренным молодым людям. А он хочет стать матаи, стать когда-нибудь, в далеком будущем, когда его члены слегка утратят свою гибкость, а в его сердце поостынет любовь к танцам и развлечениям. Один двадцатисемилетний вождь говорил мне: “Я только четыре года вождь, но посмотри на меня. У меня седые волосы, хотя на Самоа седина приходит очень поздно, а не в молодости, как у белых людей. Но я всегда должен вести себя как старик. Я должен важно шествовать, размеренным шагом. Я могу танцевать только в самых торжественных случаях. Мне нельзя играть с молодежью. Мои товарищи — шестидесятилетние старики, и я должен следить за каждым своим словом, чтобы не сделать ошибки. В моем семействе тридцать один человек. Я должен думать за них, искать им пищу и одежду, разрешать их споры, устраивать их свадьбы. Во всей моей семье нет ни одного человека, кто посмел бы перечить мне или обращаться ко мне фамильярно, по имени. Трудно быть таким молодым и уже вождем”. И старики, сидящие вокруг, качали головами и соглашались: да, не следует такому молодому быть вождем.
Действие присущего людям честолюбия смягчается еще и тем, что молодой человек, ставший матаи, превращается из первого среди своих прежних товарищей в самого зеленого члена Фоно. Он больше не может по-товарищески общаться со своими прежними компаньонами; матаи может общаться только с другими матаи, работать с ними в зарослях пандануса, а по вечерам сидеть и степенно беседовать с ними же.
Юноша поэтому стоит перед более трудным выбором, чем девушка. Ему не нравится
ответственность, и вместе с тем он желает выделиться в своей группе; искусство
в каком-нибудь деле приблизит день, когда он станет вождем; и тем не менее его
наказывают и бранят, если он ослабляет свои усилия; но его и сурово осуждают,
если он идет вперед очень быстро; и он должен пользоваться уважением среди своих
товарищей, если он хочет завоевать сердце своей милой. С другой стороны, его
социальный престиж увеличивается его амурными подвигами.
Вот почему девушка успокаивается, получив “посредственную” оценку, юношу же подстегивают на большие усилия. Юноша сторонится девушки, которая не получила свидетельства своей полезности, слывет глупой и неумелой. Он боится, что ему захочется жениться на ней. Женитьба на неумелой девице была бы самым безрассудным шагом, чреватым бесконечными препирательствами в семье. Поэтому девица, пользующаяся такой дурной славой, должна искать случайных любовников, довольствоваться пресыщенными и женатыми мужчинами, которым уже не приходится бояться, что чувства их подведут и заставят пойти на неблагоразумный брак.
Но девушка в семнадцать лет и не хочет выходить замуж, еще нет. Ведь лучше жить девицей, жить, не неся никакой ответственности, жить, испытывая все богатство и разнообразно чувств. Это лучший период ее жизни. Под ною столько же низших, которых она может обижать, сколько и высших над нею, тиранящих ее. Потери в престиже компенсируются большей свободой. Она очень мало нянчится с детьми. Ее глаза не слезятся от непрерывного плетения, у нее не болит спина от долгих дней, проведенных над доской с тапой. Длительные выходы в море, долгие часы работы в поле или в лесу, где она собирает сырье для плетения,— все это и превосходные возможности для свиданий и встреч. Мастерство означало бы для нее больше работы, более раннее замужество, а замужество есть нечто такое, чего нельзя избегнуть, но что нужно стараться отодвинуть как можно дальше во времени.
IV. Самоанское семейство
Самоанская деревня насчитывает тридцать или сорок семейств. Во главе каждого из них стоит старейшина, которого называют матаи. Все эти старейшины титулованы — у каждого из них либо титул вождя, либо титул говорящего вождя, то есть оратора, глашатая, посланника, передающего слова вождей. На официальных собраниях деревни каждый матаи имеет право на только ему принадлежащее место и представляет всех членов своего семейства. Он же несет за них ответственность. Эти семейства состоят из всех индивидуумов, проживших определенное время под защитой общего матаи. Их состав варьирует от малой семьи, куда входят только родители и дети, до семей, состоящих из пятнадцати-двадцати членов, то есть до больших семей, связанных с матаи или его женой по крови, браку или усыновлению, не имея часто никаких близких родственных связей друг с другом. Усыновленные члены семейства обычно, хотя и не обязательно, близкие родственники.
Вдовы и вдовцы, особенно бездетные, обычно возвращаются к своим кровным родственникам, по женатая пара может жить как с родственниками жены, так и с родственниками мужа. Семейства такого рода необязательно проживают в одном месте, а могут быть разбросаны по деревне, занимая три-четыре жилища. Но человек, постоянно проживающий в другой деревне, не может считаться членом семейства, так как последнее представляет собой строго локальную единицу самоанского общества. И в экономическом отношении семейства представляют собой некоторые элементарные ячейки, так как все его члены работают на плантации под присмотром матаи этого семейства, который, в свою очередь, распределяет между ними пищу и другие предметы жизненной необходимости.
Внутри семейства дисциплинарную власть дает скорее возраст, чем родственные отношения. Матаи обладает формальной, а часто и реальной властью над каждым членом семейства, находящегося иод его руководством, даже над своими собственными отцом и матерью. Степень этой власти, безусловно, зависит от его личностных особенностей, но все строго следят за тем, чтобы соблюдались некоторые церемониальные формы признания его главенствующего положения. Самый младший ребенок в семействе такого рода подчинен всем его остальным членам, и его положение ни на йоту не улучшается с возрастом, до тех пор пока не родится следующий младший по возрасту ребенок. Но положение самого младшего члена в большинстве самоанских семей очень кратковременно. Племянники, племянницы, сильно нуждающиеся молодые кузены постоянно вливаются в семью, меняя ее ранговые возрастные отношения. В подростковом возрасте девушка оказывается как раз в середине этой ранговой иерархии: ей должны подчиняться ровно столько же людей, скольким должна подчиняться она. При другой организации семьи растущая уверенность в своих силах и растущее самосознание быстро сделали бы ее непокладистой и мятежной. Здесь же у нее богатые возможности для проявления ее крепнущего чувства собственной значимости.
Этот процесс * имеет силу строгого закона. Замужество девушки почти ничего не дает ей в этом отношении. Изменится только одно: число милых и послушных подчиненных увеличат самым приятным для нее образом ее собственные дети. Но девушка, не вышедшая замуж даже после двадцати пяти лет, ни в каком отношении не чувствует себя менее уважаемой или более безответственной, чем ее замужние сестры. Эта же тенденция делать основанием классификации возраст, а не брачное состояние подкрепляется и вне дома тем, что жены нетитулованных мужей и все незамужние девушки, достигшие половой зрелости, образуют единую группу в церемониальной структуре деревни.
* Имеется в виду изменение положения в семейной иерархии только с зависимости
от относительного возраста члена семьи. — Примеч. пер.
Родственники, живущие в других семействах, также играют определенную роль в
жизни детей. Любой старший по возрасту родственник имеет право требовать личных
услуг от своих младших родственников из других семейств, право критиковать их
поведение и вмешиваться в их дела. Так, маленькая девочка может сбежать из дома
на берег искупаться, но почти наверняка встретит там какую-нибудь свою старшую
кузину, которая заставит ее стирать, нянчиться с ребенком или принести кокосовый
орех, которым пользуются при стирке вместо щетки. Повседневная жизнь так тесно
связана с этой всеобщей подчиненностью, эти признанные родственные отношения,
во имя которых можно потребовать услуг от человека, столь многочисленны, что
ребенку почти невозможно даже на час избегнуть надзора старших.
Эта не имеющая четких границ, но тем не менее требовательная родственная группа не лишена и своих достоинств. В ее пределах любой трехлетний ребенок может бродить в полной безопасности, будучи уверенным, что всюду ему дадут поесть и попить, уложат поспать, что всюду найдется добрая рука, чтобы утереть ему слезы или перевязать ранку. Маленьких детей, которых вечером не оказывается дома, ищут у родственников, а младенец, мать которого ушла работать на огороды в глубь острова, переходит из рук в руки по всей деревне.
Распределение по рангам в соответствии с возрастом нарушается лишь в очень редких случаях. В каждой деревне один или два высоких вождя имеют наследственное право возводить какую-нибудь девочку из их семейства в сан таупоу — церемониальной принцессы дома. Девушка в возрасте пятнадцати или шестнадцати лет вырывается из ее возрастной группы, а иногда и из круга своих ближайших родственников. Ее окружает ореол престижа. Старшие по возрасту женщины почтительно титулуют ее при обращении. Ее собственная семья часто пользуется высоким положением девушки в личных целях и очень внимательна поэтому к ее просьбам. Но так как на всю деревню всего две или три таупоу, то исключительность их положения скорее подчеркивает, чем опровергает, общий статус молоденьких девушек.
К атому необычайному росту значительности присоединяется и боязнь неосторожно задеть родственные связи, которая выражается в дополнительном уважении к личности девушки. Уже сама численность ее властелинов хорошо ее защищает, ибо, если один из них заходит слишком далеко в своих требованиях, ей нужно только сменить местожительство — перейти жить в дом более покладистого родственника. Дома, открытые для нее, можно классифицировать следующим образом: в этом доме самая тяжелая работа, в этом меньше старух-наставниц, там меньше бранятся, здесь больше или меньше сверстниц, в том доме меньше всего младенцев, а в том — самая хорошая пища и т. д. Очень немногие дети постоянно живут в одном и том же доме. Большинство их постоянно пробуют иные возможные места жительства. И все это можно делать под предлогом хождения в гости, не вызывая при этом никаких упреков в уклонении от семейных обязанностей. В ту минуту, когда дома возникает малейший конфликт, одна только возможность подобного бегства смягчает дисциплину и снимает остроту чувства зависимости у ребенка. Ни один самоанский ребенок, исключая таупоу и закоренелых малолетних преступников, никогда не испытывает чувства, что он загнан в угол. У него всегда есть родственники, к которым можно убежать. К этой возможности неизменно и сводится ответ, который дает самоанец, когда перед ним развертывают картину какого-нибудь семейного тупика: “Но она может перейти жить к другому родственнику”. А запас таких родственников теоретически неисчерпаем. Если маленький бродяга не совершил какого-нибудь очень серьезного проступка, например инцеста, то все, что от него требуется при этом,— формально порвать с лоном собственного семейства. Девочку, которую отец утром слишком сильно избил, вечером почти наверняка можно будет найти в двухстах футах от ее собственного дома, в неприступном убежище другого семейства. Эта система родственных убежищ соблюдается настолько свято, что даже нетитулованный человек или же человек меньшего ранга решительно воспротивится своему благородному родственнику, если тот придет к нему требовать возвращения своего сбежавшего ребенка. Очень вежливо и с бесконечным разнообразием примирительных интонаций он попросит своего благородного господина вернуться в свой благородный дом и оставаться там до тех пор, пока не уляжется его благородный гнев против его благородного ребенка.
Наиболее важные родственные отношения в самоанском семействе, сильнее всего влияющие на жизнь молодых людей, — это отношения между мальчиками и девочками, называющими друг друга словами “брат” или “сестра” (безотносительно к тому, идет ли речь о родстве по крови, по браку или по усыновлению)21, и отношения между младшими и старшими родственниками. Усиленное внимание, обращаемое на половые различия среди лиц одной возрастной группы, и большая значимость относительного возраста легко объяснимы самими условиями семейной жизни. Родственники противоположного пола в своем общении друг с другом руководствуются правилами самого жесткого этикета. После того как они достигнут возраста, в котором должны соблюдаться приличия, в данном случае девяти-десяти лет, они не смеют прикоснуться друг к другу, сидеть рядом, есть вместе, запросто обращаться друг к другу, упоминать в присутствии друг друга о каких бы то ни было непристойностях. Они не могут быть вместе ни в каком другом доме, кроме собственного (исключение делается только для некоторых общих для всей деревни церемоний). Им запрещено гулять вместе, пользоваться вещами друг друга, танцевать на одной и той же площадке, принимать участие в делах одной и той же малой группы. Это строгое избегание распространяется па всех индивидуумов противоположного пола в возрастном диапазоне от пяти лет младше собственного возраста до пяти лет старше, с которыми человек воспитывается или же с которыми у него имеются признанные родственные отношения по крови или по браку. Соблюдение этого табу на общение братьев и сестер начинается с момента, когда младший из двух детей чувствует “смущение” от прикосновения старшего, л продолжается до старости, когда дряхлая, беззубая пара вновь может сидеть на одной и той же циновке, не чувствуя при этом никакого стыда.
Теи, слово, обозначающее младшего по возрасту родственника, подчеркивает другую человеческую связь — может быть, одну из самых эмоционально насыщенных. Первые проявления материнских инстинктов девочки никогда не изливаются на ее собственных детей, но на кого-нибудь из ее младших родственников. И именно девушки и женщины чаще всего пользуются этим, словом, продолжая лелеять его и после того, как и они сами, и те, к кому оно относилось, выросли. Младшее поколение, в свою очередь, изливает свое материнское тепло на тех, кто еще младше, не обнаруживая при этом особой привязанности к воспитавшим их взрослым.
Слово аинга охватывает обобщенно все отношения родства — кровного, брачного, родства по усыновлению, но его эмоциональное значение остается одинаковым во всех случаях. Родственные отношения, основанные па браке, сохраняют силу лишь до тех пор, пока фактический брак соединяет оба семейства. Если же брак каким бы то пи было образом разрывается (уход из семьи, развод, смерть), то все родственные отношения между семействами оканчиваются и их члены свободны вступать в брак друг с другом. Если после такого брака остаются дети, то отношения взаимных обязательств продолжают существовать между, обоими семействами в течение всей жизни этих детей, ибо материнское семейство всегда будет обязано снабжать их одним видом материальных благ, а отцовское — другим во всех случаях, когда у ребенка возникает в них необходимость.
Любой родственник рассматривается как человек, к которому может быть предъявлено множество требований. Вместе с тем это человек, по отношению к которому существует столь же большое множество обязательств. От родственника можно потребовать пищу, одежду, кров или же помощь в распре. Отказ в помощи заклеймит отказавшего как человека скаредного, недоброго, а доброта — добродетель, превыше всего ценимая самоанцами. В момент, когда оказывают услуги такого рода, отдача не требуется, если речь не идет о дележе продуктов общесемейного труда. Но тщательный учет стоимости отданной собственности или оказанной услуги ведется, и отдаривания требуют при первом подходящем случае. Тем не менее, согласно местной теории, эти два акта разделены, просто каждый из их участников по очереди становится “нищим”, живущим от щедрот другого. В прежние времена “нищий” надевал специальное ожерелье, указывающее па цель его визита. Один старый вождь привел мне красочное описание поведения человека, пришедшего просить что-нибудь у родственника: “Он придет рано утром, войдет потихоньку в дом и усядется на наименее почетное место. Вы скажете ему: ,,Итак, ты пришел, приветствую тебя". И он ответит: „Я действительно пришел, сберегая твое благородное время". Затем вы спросите его: „Хочешь пить? Но, увы, у меня нет ничего подходящего". И он ответит: ,,Не беспокойся, я совсем не хочу ни есть, ни лить". И он будет сидеть, и вы будете сидеть весь день, и не будет сказано пи слова о том, зачем он пришел. Весь день он будет сидеть и будет выгребать пепел из вашего очага, делая с великой тщательностью эту грязную и низкую работу. Если кого-нибудь надо будет послать на огород и принести пищу, то он первый предложит свои услуги. Если надо будет выйти в море за рыбой с другими ловцами в каноэ, то он, конечно, будет в, восторге отправиться туда, даже если печет солнце и он проделал долгий путь. А вы весь день будете сидеть и дивиться: „Зачем он пришел? Может быть, он попросит у меня самую большую свинью или же он прослышал, что моя дочь закончила большой кусок прекрасной тапы? Может быть, эту тапу лучше всего сейчас же отправить в подарок моему оратору, как я и намеревался сделать, чтобы отказать ему с чистым сердцем?" А он будет сидеть и следить за выражением вашего лица, спрашивая себя, откликнитесь ли вы на его просьбу. Он будет играть с детьми, но откажется от гирлянды цветов, которую они сплетут в его честь, и преподнесет ее вашей дочери. Наконец наступит вечер. Время идти спать, а он все еще ничего не сказал. И тогда наконец вы скажете ему: „Послушай, я хочу спать. Пойдешь ли ты спать или же вернешься туда, откуда пришел?" И только тогда он заговорит о желании своего сердца”.
Вот почему интриги, нужды, обязательства большой родственной группы, которые постоянными нитями соединяют между собой много домов и много деревень, пронизывают жизнь самоанского семейства. Однажды приедут родственники жены погостить на месяц или позаимствовать парадную циновку; в другой раз навестят родственники мужа; или племянницу, очень ценную работницу по дому, из-за болезни отца отзывают в другую деревню. Очень редко бывает, чтобы все, даже маленькие дети одной биологической семьи, жили в одном доме. Хотя нужды собственного семейства и стоят всегда на первом месте, но в обычной повседневной жизни беда или болезнь близкого родственника в другом семействе призовет отсутствующих домой.
Обязательства прийти на помощь вообще или же оказать требуемую обычаем услугу, как в случае свадьбы или же рождения ребенка, определяются широкими родственными отношениями, а не узкими границами семейного очага. Брак, длящийся много лет, так тесно объединяет группы родственников со стороны мужа и жены, что, по всей видимости, они образуют единое семейство, оказывающее помощь и чутко реагирующее на нужды любого родственника с той и с другой стороны. Только в семьях высокого ранга, где женская линия имеет приоритет при принятии определенных решений и в выборе таупоу — принцессы дома, а мужская — в передаче титулов, действительное кровное родство продолжает иметь большое практическое значение. В более же расплывчатой группе обычного семейства, образованного по принципу кровного родства, брачных связей и усыновления и объединенного общими связями повседневной жизни и взаимной экономической зависимостью, значение кровного родства теряется.
Матаи какого-нибудь семейства в принципе освобожден от выполнения мелких работ по хозяйству. Но на практике так почти не бывает, исключая вождя высокого ранга. Однако ему отводится роль руководителя в любом виде работ. Он разделывает свиную тушу при подготовке какого-нибудь празднества, он раскалывает кокосовые орехи, собранные женщинами и детьми. Пищу готовят и мужчины и женщины, но основные работы здесь выпадают на долю мальчиков и молодых мужчин. Старые мужчины сучат волокна кокосовых орехов и готовят из них бечевки для лесок и рыболовных сетей, сшивают части каноэ, соединяют различные части поставленного дома. Вместе со старыми женщинами, на плечи которых выпадают основные работы по изготовлению материи из луба, они присматривают за маленькими детьми, оставшимися дома. Тяжелый повседневный сельскохозяйственный труд — прополка, пересадка растений, сбор урожая и его транспортировка — удел женщин. Женщины же собирают прутья бумажной шелковицы, с которых потом сдирают кору и делают тапу, кору гибискуса и листья пандануса для плетения циновок. Девушки постарше и женщины обычно ловят на рифах осьминогов, морские яйца, медуз, крабов и другую мелочь. Младшие девочки носят воду, заботятся об освещении (сейчас пользуются керосиновыми лампами и фонарями, к свечному ореху 22 и кокосовому маслу прибегают лишь в случаях крайней нужды), подметают пол, прибирают дом. Все работы тщательно распределены по возрастному принципу — по способности человека в данном возрасте их выполнить. Исключая людей очень высокого ранга, взрослый может отвергнуть ту или иную работу лишь потому, что ее могут выполнить люди младшего возраста, а не потому, что она ниже его достоинства.
Статус в деревне и статус в собственном семействе соответствуют друг другу, но деревенский статус отца никак не сказывается на маленьких детях. Если отец девочки — матаи, матаи ее семейства, то это его положение никак на ней не отражается. Но-если другой член семьи — матаи, то он может защитить девочку от чрезмерных требований ее собственного отца. В первом случае ее разногласия с отцом приводят к тому, что она покидает свой собственный дом и уходит жить к родственникам, во втором возникают небольшие семейные трения. В семьях вождей высокого ранга или ораторов также высокого ранга большее внимание обращается на церемониал, на гостеприимство. Дети там лучше воспитаны и работают значительно больше. Но если отвлечься от общей атмосферы дома, зависящей от общественного ранга его главы, обстановка в различных домах деревни может показаться маленьким детям очень сходной. Их, как правило, больше заботит темперамент людей, командующих ими, чем их ранг. Дядя из другой деревни, являющийся высокопоставленным вождем, значительно меньше значит для жизни ребенка, чем какая-нибудь зловредная старуха в его собственном доме.
И тем не менее ранг не по рождению, а по титулу очень важен на Самоа. Статус целой деревни зависит от ранга ее главного вождя, престиж семьи — от титула ее матаи. Титулы эти имеют две градации — вождь и оратор; каждый из них несет с собой много обязанностей и прав помимо обязанности главы семейства. Для самоанцев ранг — предмет самого живого интереса. Они изобрели тщательно разработанный церемониальный язык, на котором следует обращаться к титулованным людям; каждый титул предполагает усложненный этикет обращения. Все, что касается родителей, не может не сказываться косвенным образом на жизни детей. Это в особенности касается отношения, детей друг к другу в семействах, где титулы перейдут к детям. Как эти отдаленные проблемы взрослой жизни влияют на жизнь, детей и молодежи, лучше всего проследить на примерах из жизни некоторых девочек.
В доме высокопоставленного вождя по имени Малаэ жили две маленькие девочки: Мета двенадцати лет и Тиму — одиннадцати. Мета была собранной, способной девочкой. Малаэ забрал ее из дома матери, своей кузины, потому что у нее обнаружился необычный интеллект и раннее развитие. Тиму, с другой стороны, была болезненно застенчивым, отсталым ребенком, по умственному развитию ниже своей группы. Мать Меты была всего лишь дальней родственницей Малаэ. Не случись Малаэ некоторое время прожить в отдаленной деревне, куда мать девочки уехала к своему мужу, Мета осталась бы неизвестной своему благородному родственнику. А Тиму была единственной дочерью умершей сестры Малаэ. Отец Тиму был из местной знати, что выделяло ее и способствовало росту ее самосознания. Однако танцы были смертной мукой для нее. Едва услышав зовущий голос старших, она бежала от них сломя голову. Но именно Тиму должна была унаследовать титул таупоу — принцессы в доме Малаэ. Она была миловидна, главное качество, требующееся от принцессы, и родственницей Малаэ по женской линии — предпочитаемая линия при выборе принцесс. Поэтому Мета, во всех отношениях “более способная, должна была отойти в сторону, а Тиму, становившаяся несчастной от любого внимания, обращенного на нее, усиленно выдвигалась на первый план. Уже сам по себе факт присутствия более одаренного и предприимчивого ребенка, по-видимому, усиливал в ней комплекс неполноценности, а это пребывание на глазах у публики и шумиха делали ее жизнь просто непереносимой. Когда ей приказывали танцевать, а это было часто, она замирала, как только улавливала на себе взгляд зрителя, сжимала руки и с громадным усилием продолжала сноп танец. <.. .>
Так как в деревне редко бывает больше одной-двух таупоу, то влияние расчетов на достижение высокого ранга играет сравнительно скромную роль в жизни девушки, чего нельзя сказать о мальчике, так как в каждой родственной группе, как правило, один или более матаи. <...>
Итак, во многих семействах тень благородного происхождения накладывается на жизнь детей — иногда легко, а иногда мучительно; накладывается еще задолго до того, как они станут достаточно взрослыми, чтобы понять значение этих ценностей.
V. Девочка и ее возрастная группа
До шести-семи лет как минимум девочка очень мало общается со сверстницами. Конечно, братья, сестры, кузены, живущие в одном доме, резвятся и играют вместе, но вне дома каждый ребенок льнет к своей юной няньке и вступает в контакт с другими детьми только тогда, когда их няньки дружны между собой. Но около семи лет начинают образовываться большие группы, своего рода добровольные товарищества, впоследствии распадающиеся. В эти группы входят и дети родственников, и соседские дети. Они строго разделены по половому признаку, и вражда между маленькими девочками и мальчиками — одна из самых заметных черт жизни этих групп. Маленькие девочки в это время уже начинают “смущаться” своих старших братьев, и для них входит в силу запрет появляться когда бы то ни было в обществе группы мальчиков. Различие между половыми группами создается и тем, что мальчики в отличие от девочек, загруженных заботами о своих маленьких подопечных, меньше заняты по дому и могут дальше удаляться от него в поисках приключений. Группы маленьких детей, из которых состоит толпа зевак, наблюдающих какую-нибудь работу взрослых, нередко включают как мальчиков, так и девочек, но здесь основой объединения оказываются возрастные ограничения, устанавливаемые взрослыми, а не добровольные объединения самих детей.
Эти детские компании обычно состоят из детей восьми или десяти соседних домов. Все это — текучие, случайные сообщества, настроенные явно враждебно к своим сверстникам из других деревень или даже к таким же группам в своей собственной. Кровные связи нарушают границы этих образований, построенных по принципу соседства, так что ребенок может быть в хороших отношениях с членами двух или трех различных групп. Чужая девочка из другой группы, нрибывшая в новую для нее компанию в своей деревне, всегда может рассчитывать на помощь своей родственницы. Но маленькие девочки из Сиуфанги поглядывают искоса на маленьких девочек из Лумы, ближайшей соседней деревни, и уж совсем подозрительно — на маленьких девочек из Фалеасао, деревни в двадцати минутах ходьбы от их собственной. <.. .>
Сильные дружеские привязанности никогда не завязываются в этом возрасте. В
структуре группы явно доминируют родственные или соседские отношения, личность
стоит на втором плане. Наиболее сильные привязанности всегда возникают между
близкими родственниками, и пара маленьких сестричек занимает на Самоа место
наших закадычных подружек. Когда говорят о глубокой привязанности, то западное:
“Да, Мэри и Джулия так хорошо дружат, совсем как сестры” — заменяется на Самоа
простым объяснением: “Но ведь она родственница”. Старшие девочки защищают младших,
балуют их, сплетают для них ожерелья из цветов, дарят им свои самые дорогие
раковины. Эти родственные связи — единственный устойчивый элемент в группе,
но даже они ставятся под угрозу, если меняется местожительство. Эмоциональный
тон в отношении жителей другой деревни приводит к тому, что даже две кузины
из разных деревень поглядывают друг на друга искоса. <...>
Дети этого возраста, собираясь в группы, только играют, у них нет никаких других занятий. И в этом отношении пребывание в группе диаметрально противоположно домашней жизни самоанской девочки, где она только работает: нянчится с детьми, выполняет бесчисленное множество простейших хозяйственных
дел, постоянно бегает с какими-то поручениями. Девочки собираются в группки рано вечером, еще до позднего самоанского ужина, а иногда и во время всеобщей послеполуденной сиесты. Лунными ночами они бегают по деревне, то нападая, то спасаясь бегством от ватаг мальчишек, подглядывают, что делается в домах за занавесями-циновками, ловят прибрежных крабов, устраивают засады на неосторожных любовников или же подкрадываются к какому-нибудь отдаленному дому, чтобы посмотреть на роды, а может быть, и на выкидыш. Одержимые страхом перед старейшинами деревни, перед маленькими мальчишками, собственными родственниками, ночными призраками, они не рискнут отправиться в свои ночные похождения, если их не набралось четверо или пятеро. Это группки настоящих маленьких бунтарок, сбежавших от домашней скуки. Из-за сильного родственного чувства, из-за привязанности к дому, осознания того, что они пользуются украденным временем, из-за необходимости незамедлительного осуществления намеченных группой планов, а также из-за опасности наказания, нависшей над головами детей, если они зашли слишком далеко, самоанский ребенок столь же зависим от своего непосредственного взрослого окружения, как и ребенок на нашем сельском Западе. В действительности круг, в котором девочка замкнута, здесь не превышает в диаметре одной восьмой мили. Но палящее солнце, обжигающие пески, вдобавок к количеству родственников, от которых нужно сбежать днем, сонмы призраков, от которых необходимо скрыться по ночам, увеличивают это расстояние, превращая его в барьер для дружбы, равнозначный трем-четырем милям в сельской Америке. Так возникает феномен изолированного ребенка в деревне, полной сверстников. <.. .>
Но эти прихотливо возникающие сообщества девочек были возможны только в возрасте от восьми до двенадцати лет. По мере приближения периода полового созревания и но мере того как девочка набирает физическую силу и приобретает новые навыки, ее снова поглощают заботы по дому. Она должна разжигать очаг, идти работать на огород, ловить рыбу. Ее дни заполнены долгим трудом и новыми обязанностями.
Вот случай с Фиту. В сентябре она была одной из руководительниц маленькой ватажки — немного выше других, немного худощавее, более шумная и предприимчивая, но всего лишь легкомысленная маленькая девчонка среди других девочек и постоянно с крупным младенцем на коленях. Однако в апреле она передала этого младенца младшей сестре девяти лет. Еще меньший ребенок был передан на попечение пятилетней сестренке, и Фиту стала работать с матерью на огороде. Ее стали брать в длительные походы за корой гибискуса и на рыбную ловлю у рифоз. Она стала стирать белье у моря, а в дни приготовления пищи помогать на кухне. Время от времени она по вечерам убегала поиграть на лужайке со своими прежними подружками, но тяжелый и непривычный дневной труд, как правило, слишком утомлял ее, да к тому же в ней выросла какая-то легкая отчужденность. Она чувствовала, что ее более взрослые занятия отделяют ее от остальной группы, с которой она была так близка прошлой осенью. Несколько раз она пыталась сблизиться со старшими девочками, живущими по соседству. Мать посылала ее ночевать в дом пастора, где много старших девочек, но через три дня она вернулась домой. Эти девочки были слишком взрослыми для нее. “La'itiiti a'u” (“Я еще маленькая”), — сказала она, вернувшись. И все же она была потеряна для своей прежней группы. В трех деревнях было четырнадцать таких девочек, вплотную приблизившихся к возрасту полового созревания, выполнявших непривычную для них работу, девочек, вступивших в новые и более тесные отношения со взрослыми в своих семействах. У них еще не проснулся интерес к мальчикам, поэтому среди них не возникали новые компании, основанные на сексуальных интересах. Они спокойно выполняли свои работы по хозяйству, выбирали наставницей одну из пожилых женщин своего семейства и постепенно привыкали к тому, что эпитет “маленькая” уже больше не применялся к ним. И никогда более они не сольются в те свободные, подвижные группки, как в возрасте до десяти лет. В шестнадцать-семнадцать лет соседские связи все еще господствуют в жизни девушки, и потому в этом возрасте их компании состоят из двух-трех человек, не более. Но чувство соседской солидарности полностью исчезает у девушек после семнадцати лет, и они не обращают ни малейшего внимания на сверстницу, живущую рядом, и ходят в гости к родственнице на другом конце деревни. Решающим фактором складывающейся дружбы теперь оказываются родство и сходные сексуальные интересы. Девушки в это время уже реагируют, хотя и пассивно, на возрастающий интерес к ним юношей. Если милый ее сердцу имеет закадычного друга, неравнодушного к ее кузине, то между этими родственницами возникает пылкая, хотя и преходящая дружба. Иногда дружеские связи такого рода выходят за рамки чисто родственной группы.
Хотя девушки в это время могут довериться только одной или двум своим юным родственницам, их изменившийся сексуальный статус ощущается и другими женщинами в деревне. Он же приводит к тому, что дружеские привязанности постоянно смещаются и меняются: девушка превращается из пугливого подростка, боящегося всех девиц старше себя, в девушку, для которой ее первая или вторая любовная связь все еще представляется очень важным событием, в девушку, начинающую сосредоточивать все свое внимание на одном юноше и строящую брачные планы. Кроме того, незамужние матери выбирают ей друзей женского пола, по возможности находящихся в том же положении, либо же женщин с неопределенным брачным статусом — брошенных или опозоренных молодых жен.
Очень немногие из привязанностей младших девочек к старшим переживают пубертатный период. Двенадцатилетняя девочка может сильно привязаться к своей шестнадцатилетней кузине, быть в восторге от нее, хотя это поклонение не более чем бледная тень школьного “обожания”, характерного для пашей цивилизации. Но когда ей будет пятнадцать, а кузине — девятнадцать, картина изменится. Ведь весь мир взрослых или почти взрослых враждебен ей, он шпионит за ее любовными похождениями, проявляя при этом самую изощренную утонченность. Ему нельзя верить ни в коем случае. Можно доверять лишь тем, кто именно сейчас занят столь же рискованными похождениями.
Можно с уверенностью сказать, что, исключая те искусственные условия, которые создаются, когда девушки живут в семье местного пастора или же в большом миссионерском пансионате, они заводят дружбу только среди родственников. (Наряду с большими женскими школами-пансионатами, сеть которых охватывает все Американское Самоа, пастор каждой общины содержит небольшой неофициальный пансионат для девочек и мальчиков. В эти школы посылают девочек, родители которых желают, чтобы вспоследствии они поступили в большие государственные пансионаты, а также тех, чьи родители хотят, чтобы их дочери после трех-четырех лет пребывания в пасторском доме приобрели преимущества лучшего образования и воспитания.) Но если учесть, что одна из решающих характеристик семейных связей на Самоа — совместное проживание, то дружба, возникающая между девочками, живущими в пасторском доме, психологически не очень отличается от дружбы кузин или дружбы родственниц, в одной семье. Единственный вид дружбы, где совместное проживание и членство в одной и той же родственной группе не является основой дружеских связей,— это институционализованные взаимоотношения между женами вождей и женами ораторов. Но эти дружеские отношения могут быть поняты только по аналогии с дружбой мальчиков и мужчин.
Маленькие мальчики следуют тому же самому образцу, что и маленькие девочки, образуя ватажки, основанные на двойных узах — соседства и родства. Чувство возрастного превосходства здесь всегда сильнее, чем у девочек, потому что старшие мальчики не поглощены домашней жизнью, как девочки. Мальчики двенадцати лет пользуются той же самой свободой, что и мальчики пятнадцати-шестнадцати лет. Граница между мальчиками младшего и старшего возраста здесь постоянно смещается: подросток то верховодит младшими, то послушно плетется за старшими. Между мальчиками существуют две институционализованные формы отношений, обозначаемые одним и тем же словом, которое, возможно, в свое время определяло одно и то же отношение.
Это соа — товарищ по обрезанию и посланник по любовным делам 23. Мальчиков обрезают парами, причем они сами организуют этот обряд, находя старика, славящегося искусством в этом деле. Здесь, по-видимому, мы сталкиваемся с простой логической взаимозависимостью причины и следствия: мальчик выбирает друга (а это обычно его родственник) как товарища по обряду, а опыт, приобретенный ими при этом, теснее привязывает их друг к другу. В деревне, где я жила, имелось несколько пар таких мальчиков, совместно подвергшихся обрезанию; они все еще оставались неразлучными друзьями и часто спали вместе в доме одного из них. Такие связи иногда приводили к гомосексуальным отношениям. Однако когда я проанализировала дружбу между юношами в деревне, то я не смогла обнаружить ее тесной зависимости с подростковыми союзами: мальчики старшего возраста столь же часто образовывали группы из трех-четырех членов, как и парные.
Выбор товарища мальчиком, у которого период полового созревания наступил уже два или три года назад, определяется и обычаем: молодой человек очень редко сам говорит о своей любви и никогда сам не предлагает девушке выйти за него замуж. Соответственно он нуждается в друге приблизительно своего возраста, которому он может доверить пропеть свои мадригалы и продвинуть дело с требуемым пылом и осторожностью. Для этих дел прибегают к помощи родственника, а если предприятие кажется достаточно безнадежным — то и нескольких родственников. Выбор друга молодым человеком определяется тем, что ему нужен посланник не только верный и преданный, но и вкрадчивый, умеющий внушить доверие сводник. Эта дружба, соа, часто, но не обязательно основана и на взаимных услугах. Эксперт по любовным вопросам, когда приходит время, освобождается от услуг посредника, желая в полной мере насладиться сладкими плодами всех стадий ухаживания. В то же самое время на его услуги большой спрос и у других, при условии, конечно, что ему доверяют и надеются на его добропорядочность.
У мальчиков есть и другие дела помимо любовных, где требуется кооперация. Каноэ для ловли бонито нуждается в команде из трех человек; для ловли угрей петлей на рифах нужны два человека; работа на общинных плантациях таро требует усилий всех юношей деревни. Поэтому, хотя мальчики тоже выбирают своих лучших друзей среди родственников, чувство общественной солидарности у них всегда более развито, чем у девочек. Ауалума — организация молодых девушек и жен нетитулованных — чрезвычайно неспаянное товарищество, собирающееся для весьма редких общинных работ и для еще более редких празднеств. В деревнях, теряющих из-за ненадобности старую усложненную социальную организацию, именно ауалума исчезает первой. В то же самое время ауманга — организация молодых людей — занимает слишком большое место в деревенской экономике, чтобы от нее можно было избавиться с такой же легкостью. И действительно, аумаига — наиболее устойчивое социальное образование деревни. Собрания матаи — более формальная организация, так как большую часть времени они проводят в своих семействах. Молодые же люди работают вместе целыми днями, трапезничают до и после работы, прислуживают на всех сборищах матаи, а когда дневные работы окончены, вместе отправляются танцевать и ухаживать за девушками. Многие из этих молодых людей ночуют в домах друзей — привилегия,. с большой неохотой даваемая девушкам, которые, вообще говоря, находятся под большим присмотром. <.. .>
Можно сказать, что как организационный принцип дружеские связи, основанные на возрасте, кончаются для девушек перед наступлением полового созревания, их домашние обязанности очень индивидуальны и им нужно скрывать свои любовные похождения. У мальчиков дело обстоит наоборот: их большая свобода, более обязательный характер организации их групп, постоянное участие в общественном труде порождают возрастные группы, сохраняющиеся в течение всей жизни. На организацию таких групп определенное, но не решающее влияние оказывает родство. На солидарности же этих группировок отрицательно сказываются различия в рангах их членов, различные притязания молодых людей на будущее положение в обществе, разный возраст людей равного ранга.
VII. Принятые формы сексуальных отношений
Первое, чему учится маленькая девочка в своих отношениях с мальчиками,— это стремление их избегать и чувство антагонизма. Ее приучают соблюдать в своем общении с мальчиками ее родственной группы и семейства в целом все запреты, накладываемые табу на отношения братьев и сестер; вместе с другими девочками ее возраста она привыкает рассматривать всех других мальчиков как своих заклятых врагов. После того как ей исполнится восемь-девять лет, она никогда не приблизится к группе старших мальчиков. Это чувство антагонизма, испытываемого девочкой к маленьким мальчикам, и стыдливого отстранения от старших продолжается до тринадцати-четырнадцати лет, то есть до достижения пубертатного периода у девочек и совершения ритуала обрезания у мальчиков. Дети этого возраста перерастают рамки однополых возрастных групп и возрастного полового антагонизма. Тем не менее у них еще нет активного полового сознания. Именно в это время отношения между полами на Самоа менее всего напряжены эмоционально. Самоанская девочка будет так же спокойно смотреть на мальчиков, как и потом, много позднее, когда она станет пожилой замужней женщиной, матерью нескольких детей. Когда подростки собираются вместе, они ' устраивают веселую возню, не испытывая при этом ни малейшего смущения, добродушно поддразнивают друг друга. Любимый предмет шуток при этом —“страсть”, испытываемая какой-нибудь девочкой к дряхлому восьмидесятилетнему старику, или же провозглашение какого-нибудь мальчика отцом восьмого ребенка пухлой матроны. Время от времени начинают поддразнивать и двух сверстников, смеясь над страстью, питаемой ими друг к другу. “Обвинения” такого рода весело и с негодованием отвергаются обоими. Дети этого возраста встречаются на неформальных сборищах — так называемых сива24 — во время более формализованных встреч, на общинном лове рыбы на рифах (когда риф на многие ярды окружается сетью) или же на ночном лове рыбы с факелами. Добродушная возня, шутки, совместная работа — главная тональность сборищ такого рода. К сожалению, однако, они слишком редки и непродолжительны, чтобы научить девочек сотрудничеству, а мальчиков и девочек — ценить в представителе другого пола личность.
Через два или три года все это изменится. Девочки не входят более в сплоченную возрастную группу, и это делает отклонение поведения от общих норм менее заметным. Мальчики же, уже начинающие проявлять активный интерес к девочкам, тоже реже появляются в группе и уделяют больше времени общению с близким товарищем. Девочки теряют свою беззаботность. Они хихикают, краснеют, негодуют, убегают. Мальчики становятся застенчивыми, неловкими, молчаливыми. Они избегают общества девочек в дневные часы и в ясные лунные ночи, обвиняя их в эксгибиционистских наклонностях. Дружеские связи в это время более строго замыкаются на круге непосредственных родственничков. У мальчиков большая потребность в сердечном поверенном, чем у девочек, ибо только самый ловкий среди них и прожженный донжуан ухаживает без посредников. Конечно, бывают и случаи, когда парочка, только что вышедшая из подросткового возраста, боясь насмешек со стороны близких друзей и родственников, сама незаметно скрывается в кустах. Чаще, однако, первым любовником девушки оказывается более взрослый мужчина, вдовец или разведенный. Здесь нет необходимости в посреднике. Взрослый мужчина не робок, не напуган, кроме того, у него пет человека, которому он мог бы доверить посреднические функции: более молодой человек его предаст, а более старый не отнесется с должной серьезностью к его амурным делишкам. По первые самостоятельные любовные эксперименты подростков, равно как и донжуанские похождения взрослых мужчин в среде девушек деревни,— это варианты, находящиеся на самых гранях дозволенных типов сексуального поведения. Сюда же нужно отнести и первые опыты юноши с женщиной более зрелого возраста. Новее это чрезвычайно распространено, так что успеху этих опытов редко мешает взаимная неопытность партнеров. И все же эти формы поведения лежат за пределами признанных сексуальных норм. Товарищи юноши и девушки в таких случаях клеймят их как виновных в “tautala lai titi” (поведении не по возрасту)25, как и тогда, когда юноша любит более зрелую женщину или домогается ее любви. Что же касается приставаний взрослого мужчины к молодой девушке, то они дают пищу сильно развитому у самоанцев чувству юмора. Если же при этом девушка очень юна и неопытна, то эти приставания оскорбляют их чувство приличия. “Она молода, еще так молода, а он такой старый”,— скажут они, и вся тяжесть сурового осуждения выпадет на долю мужчины. Так, например, было в случае некоего матаи, отца ребенка Лоту, шестнадцатилетней дурочки из Олесенги. Расхождение в возрасте и опыте любовников всегда действует либо комически, либо трагически — в зависимости от его величины. Теоретически наказание, выпадающее па долю блудной и непослушной дочери, состоит в том, что ее выдают замуж за очень старого мужчину. И я сама слышала, как девятилетняя девочка презрительно хихикала над страстью своей матери к семнадцатилетнему пареньку. Наихудшими же отклонениями от признанных форм сексуальных отношений является, однако, любовь мужчины к какой-нибудь юной и зависящей от него женщине из его собственного семейства, усыновленному им ребенку, младшим сестрам его жены. Все начинают кричать об инцесте, и чувства иногда раскаляются до такой степени, что виновнику приходится покинуть собственный дом.
Кроме официального брака существуют еще только два типа половых отношений, пользующиеся полным одобрением самоанского общества: любовная связь между не состоящими в браке молодыми людьми (включая овдовевших) одного возраста, причем на оценку этой связи не влияет, ведет ли она к браку или же является простым развлечением; полным одобрением пользуется и адюльтер.
У молодежи до брака существуют три формы любовных отношений: тайные свидания “под пальмами”, открытое бегство с возлюбленной — аванга — и церемониальное ухаживание, когда “юноша сидит перед девушкой”. Вне всего этого стоит любопытная форма насилия исподтишка, называемая моетотоло: юноша, не пользующийся благосклонностью ни одной девушки, подкрадывается ночью к спящим.
Во всех же трех принятых формах любовных связей юноше нужен поверенный и посланник, которого он называет соа. Если эти юноши — близкие друзья, то отношения соа могут распространиться на большое число любовных похождений. Оно может быть и преходящим, относящимся только к одному случаю. Соа ведет себя так же, как и оратор: он требует от своего хозяина определенных материальных благ в обмен на нематериальные услуги, им оказанные. Если его посредничество приводит к браку, то жених обязан вручить ему особенно красивый подарок. Bыбop соа связан со многими трудностями. Если влюбленный; выберет себе в качестве соа спокойного, надежного юношу, какого-нибудь младшего родственника из своего семейства, преданного его интересам, нечестолюбивого в сердечных делах, весьма вероятно, что неопытность и отсутствие такта у посла загубят все дело. А если он выберет красивого и опытного сердцееда, знающего, “как нежно говорить и тихо подкрадываться”, то шансы па завоевание сердца девушки послом и его принципалом будут одинаковы. Эту трудность иногда обходят, поручая дело двум или даже трем соа, причем от каждого из них требуют, чтобы он шпионил за другими. Но такое отсутствие доверия у принципала может породить соответствующее отношение и у его агентов. Как печально сказал мне один чрезмерно осторожный и разочарованный влюбленный: “У меня было пять соа, и лишь один из них оказался верным”.
Среди возможных кандидатов на должность соа предпочтение чаще всего отдается двум фигурам — брату и какой-нибудь девушке. Брат по самой своей сути должен быть верен. Девушка же более ловка в этих делах, ибо “юноша может подойти к девушке только вечером или когда она одна, а подружка может ходить с нею целый день, гулять, спать на одной циновке, есть с нею из одной тарелки, нашептывая ей между глотками имя юноши, постоянно говоря ей, как он хорош, как ласков, как верен и сколь он достоин любви. Но лучше всего для должности соа подходит женщина-посланник — соафафине”. Однако заполучить на эту должность какую-нибудь женщину трудно. Юноша не может: ее выбрать из своих родственниц. Табу запрещает ему даже говорить о делах подобного рода в их присутствии. Только по счастливому стечению обстоятельств может случиться так, что возлюбленная его брата окажется родственницей той, к которой устремлено его сердце. Точно так же лишь другой счастливый случай может свести его с девушкой или женщиной, которая согласится действовать в его интересах. Самая сильная вражда в группах молодых людей существует не между бывшими любовниками, она возникает не из горечи брошенного и не из оскорбительного высокомерия бросившего. Сильнее всего вражда между юношей и предавшим его соа или же между влюбленным и подругой его любимой, каким-то образом помешавшей его ухаживаниям.
При такой любовной связи любовник никогда не показывается в доме своей возлюбленной. Туда может зайти только его соа, зайти либо с какой-то группой, либо же под вымышленным предлогом. Соа вообще может игнорировать дом девушки и найти случай поговорить с нею, когда она рыбачит, идет на огород, возвращается с поля. Его задача — произнести панегирик во славу своего друга, успокоить страхи девушки, опровергнуть ее возражения и, наконец, добиться у нее согласия на свидание. Любовные связи такого рода обычно очень кратковременны, и как у юноши, так и у девушки их может быть несколько в одно и то же время. По общему признанию, одной из самых законных причин ссор оказывается негодование одного юноши на другого, который пришел к его возлюбленной после него в ту же самую ночь: “Он высмеивал меня”. Такие любовные свидания назначаются на краю деревни. “Под пальмами” — вот принятое обозначение любовных встреч такого рода. Очень часто в одном месте назначают свидания три или четыре парочки, в особенности тогда, когда юноши или девушки — родственники. Если у девушки во время свидания закружится голова или же ей станет дурно, то обязанность юноши — вскарабкаться на ближайшую кокосовую пальму, сорвать там кокосовый орех и полить его молоком вместо одеколона лицо своей возлюбленной. По туземной теории, бесплодие — наказание за промискуитет; и наоборот, распространено убеждение, что только устойчивая моногамия награждается зачатием. Если пара тайных экспериментаторов, общественный статус которых настолько низок, что их брак не имеет никакого серьезного значения, по-настоящему привязываются друг к другу и их связь длится несколько месяцев, то очень часто она кончается браком. А местные снобы делают различие между искусным любовником, осчастливленным многими мимолетными связями, и простым парнем, не нашедшим иного доказательства своих мужских достоинств, как вступить в длительную связь, завершившуюся зачатием.
Часто девушка боится выйти ночью из дома, ибо ночь полна призраков и дьяволов. Они душат человека, прибывают по ночам из отдаленных деревень, чтобы похищать девушек, они прыгают на вас сзади, и тогда уже от них нельзя освободиться. Или же она может полагать, что благоразумнее оставаться дома и в случае необходимости дать знать домашним, что она здесь, подав голос. Тогда влюбленный отважно прокрадывается в дом. Сняв свою лавалаеу, он натирает все тело кокосовым маслом, чтобы ему легче было ускользнуть из рук преследователей и не оставить никакого следа. Он тихонько приподнимает циновки и прокрадывается в дом. Распространенность таких приключений отражается и в полинезийских народных сказаниях, где часто рассказывается о горькой судьбе, выпавшей на долю какого-нибудь несчастливца, “который проспал до утра и на восходе солнца был найден в доме его обитателями”. Так как в это время в доме спит не менее дюжины людей и несколько собак, то абсолютное молчание во время свидания — обязательное условие для его успешного завершения. Но этот же обычай свиданий, устраиваемых в доме девушки, приводит и к особому нарушению принятых сексуальных норм — насилию над спящей — моетотоло.
Моетотоло — единственное среди сексуальных действий, которое представляет собой явное отклонение от обычной картины половых отношений. Насилие в форме грубого нападения на женщину случалось время от времени на Самоа с момента первых контактов островитян с цивилизацией белых. Оно, однако, значительно менее созвучно самоанскому духу, чем моетотоло — кража мужчиной ласк, предназначенных для другого. Необходимость соблюдать абсолютную тишину исключает какой бы то ни было разговор между юношей и девушкой, и подкрадывающийся надеется либо на то, что девушка ждет любовника, либо на то, что она примет каждого, кто придет к ней. Если же девушка заподозрит обман или вознегодует, то она поднимет страшный крик, и все семейство бросится в погоню. Ловля моетотоло считается захватывающим видом спорта. Женщины, остро ощущающие, что их безопасность поставлена под угрозу, даже более активны в этой погоне, чем мужчины. Один злополучный юноша в Луме не снял перед приключением свою лавалаеу. Девушка открыла обман, а ее сестре удалось оторвать кусок от его лавалавы. Она гордо показывала этот кусок на следующее утро, а юноша был глуп и не уничтожил свою одежду. Доказательство его преступности было бесспорным. Он стал предметом насмешек всей деревни. Дети сложили песенку-пляску на его счет и следовали повсюду за ним, распевая ее и пританцовывая. Проблема моетотоло осложняется еще и тем, что оскорбителем может оказаться и юноша из этого же семейства. Тогда ему легко улизнуть от ответственности, приняв участие в погоне, последовавшей за раскрытием преступления. Моетотоло также создает для девушки и возможность превосходного алиби. Для этого ей достаточно только крикнуть “моетотоло”, после того как ее возлюбленный обнаружен. “Для семьи и для деревни он моетотоло, но это не так для сердец девушки и ее возлюбленного”.
За этим малопривлекательным поведением чаще всего стоят два мотива — гнев и любовная неудача. Самоанская девица, кокетничая с юношами, делает это не без риска. “Она скажет: „Да, мы встретимся сегодня у старой кокосовой пальмы, что рядом с камнем рыбы-дьявола, когда зайдет луна". И юноша будет ждать, ждать и ждать всю ночь. Стемнеет. На него будут падать ящерицы, будут подплывать призраки в каноэ. Ему будет очень, страшно. Но он будет ждать до рассвета, до тех пор, пока утренняя роса не намочит его волосы, а его сердце не переполнится, злобой. Но она не придет. Тогда в отместку он и прибегнет к моетотоло. В особенности же он это сделает, если прослышит, что именно в эту ночь она принимала другого”. Есть еще и другое объяснение: иной юноша не может добиться своей возлюбленной никакими законными средствами, а проституция, исключая гостевую, на Самоа отсутствует. Но некоторые из молодых людей, стяжавших дурную славу моетотоло, были самыми очаровательными и красивыми юношами деревни. Понять это достаточно трудно. По-видимому, они, получив отпор в двух или трех попытках поухаживать, воспламененные хвастливыми повествованиями о победах их сотоварищей, задетые насмешками над своей неопытностью, отбросили всякие законные средства ухаживания и испробовали моетотоло. Тот, кто однажды пойман и заклеймен, не может более рассчитывать на внимание ни одной девушки. Он должен ждать до тех пор, пока, повзрослев и добившись положения и титула, он вновь сможет выбирать. Но и здесь его выбор ограничен: это либо потрепанная распутница, либо неприязненно поглядывающая на него юная дочь каких-нибудь честолюбивых и эгоистичных родителей. Однако пройдут годы, прежде чем это станет возможным, и, лишенный любви, которой занимаются все его сверстники, юноша снова и снова будет пускаться на моетотоло, иногда успешно, иногда же лишь для того, чтобы вновь быть схваченным и избитым. Предмет насмешек всей деревни, он будет рыть все более глубокую яму у себя под ногами. В таких случаях зачастую каким-то выходом оказывается гомосексуализм. В деревне, где я жила, была одна такая пара — пользовавшийся самой дурной славой моетотоло и серьезно настроенный юноша, сберегавший свои страсти для политических интриг. Моетотоло, таким образом, усложняют и придают некоторую пряность тайным похождениям на дому, а опасность прождать зря, нежелательность случайных встреч, дождь и страх перед призраками осложняют “любовь под пальмами”.
Между этими приключениями sub rosa26 в самом прямом смысле этого слова и формальным предложением руки и сердца имеется и некоторая средняя форма ухаживания, при которой юноша призывает девушку высказать свои чувства. Так как эта форма считается предварительным шагом на пути к браку, то обе родственные группы должны более или менее одобрять этот союз. Юноша в сопровождении своего соа с корзиной рыбы, спрутом или цыплятами появляется в доме девушки до ужина. Если его дар принимают, то это означает, что семья девушки благосклонно относится к его сватовству. Его торжественно приветствует матаи дома, и он сидит с почтительно опущенной головой во время вечерней молитвы. Затем он и его соа остаются на ужин. Но искатель сердца девушки не приближается к своей возлюбленной. Самоанцы говорят: “Если вы хотите знать, кто действительно влюблен, то не глядите на юношу, сидящего рядом с девушкой, на того, кто смело смотрит ей в глаза, играет цветами в ее ожерелье или же крадет цветок гибискуса из ее волос и закладывает его себе за ухо. Не думайте, что влюблен тот, кто нежно шепчет ей на ухо или говорит: „Милая, жди меня сегодня ночью. После захода луны я приду к тебе". Не думайте, что влюблен в нее тот, кто дразнит ее, говоря, что у нее много любовников. Посмотрите вместо этого на юношу, который сидит в стороне, сидит со склоненной головой и не принимает никакого участия в шутливом разговоре. И вы увидите, что его глаза всегда нежно следят за девушкой. Он все время смотрит на нее и не пропускает ни одного движения ее губ. Может быть, она подмигнет ему, может быть, она поднимет брови, может быть, она сделает ему какой-нибудь знак рукой. Он должен быть очень внимательным, чтобы не пропустить его”. Соа между тем шумно и искусно ухаживает за девушкой, нашептывая ей в то же самое время хвалебные оды в честь своего друга. Этот тип ухаживания может разнообразиться от нескольких случайных посещений до ежедневных визитов в дом девушки. Поднесение пищи в дар необязательно входит в ритуал каждого такого визита, но для первого оно столь же важно, как формальное представление молодого человека родителям девушки па Западе.
Объяснявшийся в любви рискует вступить на тернистый путь. Девушке не хочется выходить замуж, порывать свои любовные связи во имя официальной помолвки. Возможно, ей не правится ухажер, и он, в свою очередь, может быть лишь жертвой семейных амбиций. Теперь, когда вся деревня знает, что он домогается ее руки, девушка тешит свое тщеславие, пренебрегая им, капризничает. Он приходит вечером, а она ушла в другой дом. Он идет за ней туда, она немедленно возвращается домой. Когда ухаживание такого рода созревает до принятия предложения, юноша начинает спать в ее доме, и часто их союз совершается тайным образом. Официальная же брачная церемония откладывается до тех пор, пока семья юноши не вырастит и не соберет достаточного количества пищи, а семья девушки не наготовит достаточного количества приданого — тапы и циновок.
Так обделываются любовные дела рядовых молодых людей из одной и той же деревни или же молодых людей плебейского происхождения из соседних деревень. Эти свободные и легкие любовные эксперименты не позволены таупоу. Обычай требует, чтобы она была девственницей. Перед всеми собравшимися па ее свадьбе в ярко освещенном доме оратор жениха должен принять доказательства ее девственности. Этот обычай сейчас запрещен законом, но отмирает он медленно. В прежние времена, окажись она не девственницей, ей бы пришлось плохо: собственные родственники напали бы на нее, побили камнями, изуродовали, а может быть, и смертельно ранили ее за то, что она опозорила их дом. Это публичное испытание иногда выводит невесту из строя на целую неделю, хотя обычно девушка оправляется после первого сношения с мужчиной через два-три часа, а роженица редко остается в постели больше чем на несколько часов после рождения ребенка. Хотя эта церемония проверки девственности, теоретически говоря, должна всегда соблюдаться на свадьбах людей всех рангов, ее просто обходят, если жених знает, что это пустая форма, а “умная девушка, если она не девственница, просто расскажет об этом оратору своего супруга и попросит его, чтобы ее не позорили перед всем народом”27.
Отношение к девственности на Самоа довольно забавно. Христианство принесло с собой, конечно, моральное поощрение целомудрия. Самоанцы же относятся к нему уважительно, хотя и с полнейшим скептицизмом, а уж понятие безбрачия для них абсолютно бессмысленно. Девственность, безусловно, что-то прибавляет к привлекательности девушки. Завоевание девственниц считается куда большим подвигом, чем победа над более опытным сердцем, и искушенный донжуан самое большое внимание уделяет их совращению. Один молодой человек двадцати четырех лет, женившийся на девственнице, стал предметом насмешек всей деревни, так как он имел неосторожность рассказать, что в свои двадцать четыре года и при множестве любовных связей в прошлом ему не удавалось до сих пор добиться милостей девственницы.
Престиж жениха и его родственников, невесты и ее родственников возрастает в случае ее девственности, так что девушка высокого ранга, спешащая расстаться со своей девственностью до свадьбы и тем самым избежать мучительного публичного обряда, натолкнулась бы не только на бдительный надзор своих старших родственниц, но и на честолюбие жениха. Некий юный Лотарио похитил девушку высокого ранга из соседней деревни и привел ее в дом своего отца. Но он отказался жить с нею. Он так рассказывал о причинах своего воздержания: “Я думал, что, может быть, я женюсь на этой девушке. Тогда устроят большую малангу 28 и большой праздник. Если я подожду, то мне выпадет великая честь жениться на девственнице. Но на следующий день пришел ее отец и сказал, что она не может выйти за меня замуж. Она сильно плакала. Тогда я сказал ей: „Теперь ничего не нужно больше ждать. Бежим в кусты"”. Возможно, что сами девушки охотно отказались бы от этой преходящей чести быть девственницей, чтобы избегнуть публичного испытания, но юноши в зависимости от честности их намерений воспротивились бы этому.
Если тайная и случайная “любовь под пальмами” как выражение неупорядоченности половых сношении характерна для людей скромного социального происхождения, то похищение невесты свой прототип находит в любовных историях таупоу и дочерей других вождей. Этих девушек благородного происхождения тщательно охраняют. Не для них тайные свидания по ночам или же встречи украдкой днем. Если родители низкого социального ранга благодушно безразличны к похождениям своих дочерей, то вождь хранит девственность своей дочери так же, как честь своего имени, свое право председательствовать на вечерних церемониальных распитиях кавы, как любую из своих прерогатив, данных ему его высоким положением. Он поручает какой-нибудь старой женщине из своего семейства быть ее постоянной компаньонкой, дуэньей. Таупоу не должна ходить в гости, ее нельзя оставлять одну по ночам. Рядом с нею всегда спит какая-нибудь женщина постарше. Ей категорически запрещено ходить в другую деревню без сопровождения. В ее собственной деревне односельчане ревниво хранят ее неприкосновенность, когда она предается будничным делам — работает на огороде, купается в океане. Риск стать жертвой какого-нибудь моетотоло для нее мал, так как рискнувший покуситься на ее честь в прежние времена был бы просто убит, а сейчас ему пришлось бы бежать из деревни. Престиж деревни самым тесным образом связан с репутацией ее таупоу, и немногие деревенские юноши посмели бы стать ее любовниками. Они не могут и мечтать о том, чтобы взять ее в жены, а случись одному из них вступить с нею в связь, его собственные товарищи не только не позавидовали бы такой сомнительной чести, но и разоблачили бы его как предателя. Иногда юноша очень высокого ранга из той же деревни может похитить ее, но даже и при равенстве рангов такие случаи крайне редки. Традиция требует, чтобы таупоу нашла себе жениха вне собственной деревни — вышла замуж за высокого вождя или манаиа29 другой деревни. Такая свадьба — повод для организации больших празднеств и торжественной церемонии. Сам вождь и все его ораторы должны прийти и просить руки таупоу, прийти лично с подарками для ее ораторов. Если ораторы девушки сочтут этот союз и выгодным и желательным, а ее семья удовлетворится рангом и внешностью искателя руки дочери, то договариваются об условиях брака. Никто при этом не обращает никакого внимания на мнения и чувства самой девушки. Идея брака таупоу как дела, устраиваемого ораторами, настолько укоренилась в сознании самоанцев, что наиболее европеизированные из них на главном острове архипелага отказываются делать из своих дочерей таупоу: миссионеры сказали им, что девушка сама должна выбирать себе жениха, а стань она таупоу, рассуждают они, о самостоятельном выборе не может быть и речи.
После помолвки жених возвращается в свою деревню, чтобы собрать пищу и все необходимое для свадьбы. Деревня жениха выделяет для нее кусок земли, так называемое “место госпожи” которое будет ее собственностью и собственностью ее детей навеки, а деревенские плотники строят на этом участке земли дом для невесты. На все это время сватающийся вождь оставляет вместо себя в доме невесты своего оратора — эквивалент более скромного соа. Перед этим уполномоченным открывается одна из лучших возможностей в его жизни разбогатеть. Он остается здесь в качестве эмиссара своего вождя, чтобы наблюдать за поведением невесты. Он работает в ее семье, и каждую педелю матаи дома должен вознаграждать его хорошим подарком. Как будущая жена вождя, девушка должна вести себя благопристойно. Если прежде она шутила с юношами деревни, то теперь ей этого не полагается делать, иначе оратор, увидев эти отклонения от высоких стандартов поведения, вернется в родную деревню и доложит своему господину, что она недостойна оказанной ей чести. Этот обычай создает для обеих сторон прекрасную возможность на зрелом размышлении пойти на попятную. Если жениху не нравится сделка, он подкупает своего оратора (это обычно молодой человек, а не один из влиятельных ораторов, который сам бы мог извлечь значительные выгоды из брака) и просит его быть сверхпридирчивым к поведению его невесты или же к тому, как его принимают в ее семье. В это же самое время девушка, если ее будущее супружество кажется ей уж слишком непривлекательным, может сбежать. Конечно, ни один из юношей ее деревни не рискнет принять ее опасные милости. Но юноша из другой деревни, сбежав с таупоу соперничающей общины, стяжает самую громкую славу. После ее бегства брачный договор, безусловно, расторгается, хотя рассерженные родственники таупоу могут и не одобрить ее новых брачных планов и в наказание выдать ее замуж за старика.
Честь, выпадающая на долю деревни, одному из юных жителей которой удалось похитить таупоу, так велика, что нередко старания целой маланги сосредоточены на осуществлении такого побега. Девственность украденной таупоу будет цениться в прямой зависимости от того, насколько велики шансы на то, что ее семья и ее деревня в конечном счете согласятся санкционировать брак. А так как ее похититель обычно принадлежит к юношам высокого ранга, то обиженная деревня, хотя и с горечью, идет на компромисс.
Эта модель умыкания, понятная в контексте ограничений, наложенных на жизнь таупоу, и междеревенской вражды, становится совершенно бессмысленной применительно к юношам и девушкам более низкого социального происхождения. Очень редко надзор за девушкой из обычной семьи осуществляется с такой строгостью, чтобы сделать похищение единственным возможным способом завершения любовного приключения. Но само по себе похищение эффектно; юноша не прочь поднять свой престиж преуспевающего донжуана, а девушка желает, чтобы все знали о ее победе, а часто и надеется, что похищение приведет к браку. Сбежавшая парочка мчится к родителям юноши или к какому-нибудь другому его родственнику и ждет, когда родственники девицы потребуют ее назад. Вот как рассказывал один юноша об истории своего похищения девицы: “Мы побежали под дождем, под проливным дождем в деревню Леоне, за девять миль, в дом моего отца. На следующий день ее семья пришла за нею, и отец сказал мне: „Ну, что будем делать? Хочешь ли ты жениться на этой девушке? Просить ли мне ее отца оставить ее у нас?" И я сказал: „Конечно, нет. Я сбежал с нею только для того, чтобы все знали"”. Похищения распространены значительно меньше, чем тайные любовные связи, потому что девушка в них подвергается большему риску. Она публично отрекается от своих, часто номинальных притязаний на девственность; она вступает в серьезный конфликт со своей семьей, которая, как это было в прошлом, а иногда бывает и сейчас, сильно избивает ее, сбривает ей волосы. В девяти случаях из десяти единственным мотивом похищения для ее возлюбленного служит тщеславие и поза. Юноши говорят: “Девушки ненавидят моетотоло, но все они любят аванга (похищение)”.
Похищение приобретает практический характер тогда, когда одна из семей противится браку, на который решились молодые люди. Парочка находит убежище в той семье, которая благосклонно относится к их союзу. Но до тех пор пока обиженное семейство не смягчится и не легализует их брак обменом имуществом с соблюдением должных форм, старейшины принявшей семьи ничего не могут поделать со статусом парочки. Юная пара может иметь уже несколько детей, но ее будут называть “сбежавшими”. И даже если их брак в конце концов после длительной задержки и будет легализован, это клеймо навсегда останется на них. Оно куда более серьезно, чем просто обвинение в половой распущенности: община не одобряет нарушения правил парой юных выскочек.
Два семейства взаимно обмениваются подарками все время, пока длится брак, и даже потом, если от брака остались дети. Рождение каждого ребенка, смерть каждого члена того и другого семейства, посещение женой или мужем родительской семьи — все это отмечается преподнесением даров.
В добрачных отношениях самоанцы строго придерживаются всех условностей ухаживания. Правда, эти условности касаются скорее языка, чем действия. Юноша клянется, что он умрет, если девушка откажет ему в своих милостях, но самоанцы смеются над рассказами о романтической любви, глумятся над верностью долго отсутствующей жене или любовнице, верят вполне серьезно, что одна любовь лечит другую. Верность, за которой следует беременность, принимается как реальное доказательство подлинной привязанности, хотя иметь много любовниц и говорить каждой из них о своем пылком чувстве не считается каким-то противоречием. Содержание страстных любовных песен, длинные и цветистые любовные письма, обращение к звездам, луне, морю в речах, адресованных возлюбленной,— все это придает самоанскому ухаживанию поверхностное сходство с нашим. Но чувство, стоящее за ним, значительно ближе чувствам героя шницлеровских “Любовных похождений Анатоля”30. Романтическая любовь в том ее виде, в каком она встречается в нашей цивилизации, неразрывно связана с идеалами моногамии, однолюбия, ревности, нерушимой верности. Такая любовь незнакома самоанцам. Наше чувство — это некая смесь, конечный продукт многих сходящихся линий развития западной цивилизации: института моногамии, идей эпохи рыцарства, этики христианства. Даже страстная привязанность к одному человеку, которая длится долгое время и сохраняется вопреки всем спадам, но не исключает и других связей, редка среди самоанцев. Брак, с другой стороны, рассматривается как общественная и экономическая сделка, в которой следует принять во внимание обеспеченность, социальное положение и навыки будущих мужа и жены в их отношении друг к другу. На Самоа существует много браков, в которых оба партнера, особенно если им за тридцать, совершенно верны друг другу. Но это следует приписать, с одной стороны, легкости физиологического приспособления партнеров друг к другу и преобладанию, с другой стороны, иных интересов (для мужчин важнее общественное положение, а для женщин — дети) над чисто сексуальными сторонами брака. Эту верность нельзя объяснить страстной привязанностью к супругу или супруге. Так как у самоанцев отсутствуют подавление полового чувства, его сложная индивидуализированность, то есть все то, что делает браки по расчету такими мучительными в нашей цивилизации, то семейное счастье здесь можно строить и на другой основе, а не на преходящей страстной привязанности. Решающим фактором здесь тогда оказывается пригодность партнеров друг другу и целесообразность.
Адюльтер на Самоа необязательно означает разрыв брака. Жену вождя, совершившую прелюбодеяние, осуждают за то, что она обесчестила свое высокое положение, и ее изгоняют. Вождь при этом будет крайне возмущен, если она второй раз выйдет замуж за человека низшего ранга. Если же более виновным сочтут ее любовника, то право общественного возмездия возьмет на себя деревня. В менее заметных случаях адюльтера степень общественного возмущения зависит от разницы в социальном положении обидчика и обиженного или же от индивидуального чувства ревности, возникающего лишь в редких случаях. Если оскорбленный супруг или оскорбленная жена задеты слишком сильно и грозят обидчику физической расправой, то виновник должен прибегнуть к публичной ифонге — церемониальному покаянию перед тем, у кого он просит прощения. Он идет к дому оскорбленного в сопровождении всех членов своего семейства. Каждый из них завертывается в тончайшую циновку — разменную монету этой страны. Просители рассаживаются у дверей дома, покрывают свои головы этими циновками и склоняют их в знак глубочайшего раскаяния и унижения. И если хозяин очень зол, то не скажет ни слова. Весь день он будет заниматься своими делами; он будет очень внимательно плести рыбацкую сеть, разговаривать со своей женой, приветствовать тех, кто проходит мимо его дома, но он не обратит ни малейшего внимания на тех, кто сидит у дверец его дома, не смея ни поднять своих глаз, ни сделать малейшей попытки уйти. В старые времена, если бы его сердце не смягчилось, он и его родственники имели право взять дубины и убить сидящих у порога. Сейчас же он просто заставит их ждать, ждать целый день. Лучи солнца будут палить, польет дождь и промочит их насквозь, и все же он не скажет ни слова. Затем к вечеру он проговорит наконец: “Довольно, входите. Входите в дом и выпьем кавы. Ешьте еду, что я поставлю перед вами, и выбросим наши беды в море”. Затем красивые циповки принимаются в компенсацию за обиду, а эта ифонга станет притчей во языцех в деревне. И старые сплетники будут говорить: “О да, Луа! Нет, она не дочь Ионы. Ее отец — вождь из соседней деревни. Он устраивал ифонгу перед домом Ионы до ее рождения”. Если ранг обидчика значительно уступает рангу оскорбленного, то унижаться вместо него перед домом обиженного должен его вождь или же его отец (если обидчик — юноша). Если обидчицей оказывается женщина, то точно такое же извинение должны принести она и женщины ее семейства. По здесь у них больше шансов быть избитыми и обруганными последними словами: кроткое учение христианства — может быть, потому, что оно было направлено против настоящих убийств, а не против менее роковых по последствиям стычек женщин, — в меньшей мере изменило здесь воинственную природу женщин, чем мужчин.
Если, с другой стороны, жена действительно устанет от своего супруга или муж — от своей жены, то развод на Самоа очень прост и неформален: один из супругов, проживающий в семье другого, просто возвращается в свой родительский дом, а отношения считаются “прошедшими”. Моногамия на Самоа очень хрупка, ее часто нарушают и еще чаще совсем от нее отказываются. Но есть и много таких случаев адюльтера, которые едва ли как-нибудь угрожают продолжающимся брачным связям, к примеру между избегающим брака молодым холостяком и замужней женщиной или между вдовцом и юной девицей. Права на земли своего семейства, которыми обладает женщина, делают ее столь же независимой, как и мужчину. Вот почему на Самоа нет сколько-нибудь длительных браков, в которых одна из сторон действительно несчастна. Небольшая ссора — и женщина уходит к своим родителям, а если супруг не предпринимает примирительных шагов, то каждый из них найдет себе другого партнера.
В теории женщина в семье подчиняется своему мужу и обслуживает его, хотя, конечно,
часто встречаются и мужья, находящиеся под каблуком у своих жен. В семьях высокого
социального ранга личные услуги вождю выпадают на долю таупоу и оратора,
но его жена всегда оставляет за собой право оказывать своему мужу ритуальные,
сакральные услуги — подстригать ему волосы, например. Социальный ранг жены никогда
не превышает ранга ее мужа, потому что он всегда прямо зависит от ранга мужа.
Ее семья может быть и богаче и знатнее, чем его. Ее действительное влияние на
деревенские дела, оказываемое ею через своих кровных родственников, может быть
значительно больше, чем его, но в кругу ее нынешнего семейства и в деревне она
всегда тауси, жена оратора, или же фалетуа, жена вождя. Это иногда
приводит к конфликту. <...> Но за подобными конфликтами всегда стоит четко
осознаваемый выбор, и во многом их разрешение зависит от фактического местожительства
женщины. Если она живет в семействе мужа, да еще в другой деревне, то в основном
ее интересы совпадают с интересами супруга; но если она живет в своем собственном
семействе и в своей собственной деревне, то скорее всего она склонится на сторону
своих кровных родственников, отраженной славой и неформальными привилегиями
которых, хотя и не их официальным положением, она пользуется.
VIII. Роль танца
Танцы — единственный род деятельности, в которой принимают участие почти все возрасты и оба пола, вот почему они дают нам уникальную возможность углубить наши представления о воспитании детей на Самоа.
Здесь нет профессиональных учителей танцев, есть виртуозы. Танцы — очень индивидуальный род деятельности, осуществляемой в рамках какого-нибудь события в общине. События эти могут быть самыми различными — от небольшого танцевального вечера, в котором участвует от двенадцати до двадцати человек, до большого праздника маланги (нанесения визита) или свадьбы, когда самый большой гостевой дом полон внутри и окружен зрителями снаружи. В зависимости от размеров и значимости празднества меняются и особенности организации танцев. Обычный повод устройства даже маленькой сивы (танцевального вечера)— прибытие двух-трех молодых людей из другой деревни. Участники такой сивы делятся на гостей и хозяев, по очереди развлекающих друг друга танцами и музыкой. Это деление сохраняется и тогда, когда маланга (прибывшая компания) состоит всего из двух человек. В этом случае ее пополняет определенное число хозяев.
Именно на таких маленьких непринужденных танцевальных вечеринках дети и учатся танцевать. Молодые люди, эти главные участники и судьи происходящего, садятся перед домом. Шатаи, его жена, иногда и другой маатаи-родственник и все взрослые члены семейства усаживаются за ними в противоположность обычному порядку, согласно которому место молодых людей — сзади. По краям рядов сидящих толпятся женщины и дети. Мальчики и девочки, не участвующие в танце, хотя они и могут быть вовлечены в него в любой момент, стоят в стороне, поглядывая на происходящее. На таких вечерах танцы обычно начинают маленькие дети — как правило, семи-восьми лет. Жена вождя или кто-нибудь из молодых людей называет имена детей, и они образуют группу из трех человек. Иногда эта группа состоит только из мальчиков или из одних девочек, а иногда между двумя мальчиками становится девочка, которая изображает таупоу со своими двумя ораторами. Молодые люди, сидящие группой у самого центра дома, обеспечивают музыку. Один из них, стоя, дирижирует пением под аккомпанемент какого-нибудь привозного струйного инструмента, заменившего грубый бамбуковый барабан прежних времен. Дирижер задает тональность, и вся компания начинает либо петь, либо хлопать в ладоши, либо стучать косточками пальцев по полу. Главными судьями качества музыкального аккомпанемента оказываются сами танцоры: того, кто остановится посреди танца и потребует лучшей музыки, не считают капризным. Число исполняемых песен невелико; молодые люди в деревне редко знают более дюжины мелодий и вдвое больше песенных текстов, которые поются то на один мотив, то на другой. Стих здесь строится на равенстве числа слогов; допускается изменение ударения в слове, рифма не требуется, так что любое новое событие легко укладывается в старый текст песни, и названия деревень и имена людей входят в стих с большой легкостью. Содержание песни может принимать исключительно личный характер и включать в себя множество шуточек в адрес отдельных лиц и их деревень.
Форма участия аудитории в танце зависит от возраста танцоров. Когда танцуют маленькие дети, вовлеченность аудитории проявляется в виде непрерывно следующих одна за другой доброжелательных команд: “Скорей!”, “Наклоняйся ниже!”, “Еще ниже!”, “Повтори!”, “Поправь свою лавалаву!”. При танцах более опытных юношей и девушек зрители все время бормочут слова, выражающие восхищение: “Спасибо, спасибо за ваши танцы!”, “Прекрасно!”, “Захватывающе!”, “Очаровательно!”, “Браво!”. Все это напоминает беспорядочные восклицания “Аминь!” в конце какой-нибудь евангелической службы. Но эти звуки вежливого восхищения приобретают почти лирическую тональность, когда танцором оказывается человек с положением, снизошедший до того, чтобы принять участие в танце.
На этих танцевальных праздниках маленьких детей вытаскивают на площадку почти без всякой предварительной подготовки. Еще младенцами, сидя на руках у своих матерей, они привыкают хлопать в ладоши на таких вечерах, и, еще до того как они станут на ноги, ритм неизгладимо запечатлевается в их сознании. Двухлетки, трехлетки стоят на циновках в доме и хлопают в ладоши, когда взрослые поют. Потом от них требуют, чтобы они сами танцевали перед зрителями. С широко открытыми, полными ужаса глазами испуганные малыши становятся рядом с каким-нибудь ребенком немного старше их. В полном отчаянии, умея только хлопать в ладоши, они пытаются обогатить свой арсенал танцевальных движений, подражая своим компаньонам. Каждый их успех в этом деле приветствуется громкими аплодисментами. Ребенка, лучше всех показавшего себя на прошлом празднестве, заставляют танцевать и на следующем, ибо зрители прежде всего заинтересованы в собственном развлечении, а не и том, чтобы дети поровну приобретали навыки. Эта возможность получить большую практику действует так же, как и больший интерес к танцам и большая одаренность,— она помогает некоторым детям быстро опережать других. Эта тенденция давать одаренному ребенку все новые и новые возможности проявить свои таланты несколько ослабляется соперничеством родственников, желающих продвинуть своих собственных детей.
Пока танцуют дети, юноши и девушки украшают свои одежды цветами, ожерельями из раковин, браслетами из листьев. Одна-две девушки могут выскользнуть из дома и вернуться одетыми в хорошенькие юбочки, изготовленные из луба. Из семейного шкафа достается бутыль с кокосовым маслом, и взрослые танцоры смазывают им свои тела. Если на празднестве присутствует человек с положением, который дал согласие участвовать в танце, хозяйка дома приносит свои тончайшие циновки и полотнища тапы, чтобы сделать ему костюм. Иногда это импровизированное переодевание приобретает такой размах, что соседний дом превращается в некое подобие артистической уборной; иногда же оно столь непринужденно по характеру, что зрителям в простых одеждах из пальмовых листьев, собравшимся у дома, достаточно позаимствовать у других зрителей их лавалавы, чтобы принять участие в танцах.
Форма самого танца очень индивидуальна. В нем нет никаких обязательных фигур, исключая полдюжины негромких хлопков в ладоши, открывающих танец, и немногих предписанных его завершений. В танцах самоанцев двадцать пять — тридцать фигур, два или три набора переходных позиций и по меньшей мере три определенных стиля: танец таупоу, танец юношей и танец шутов. Эти три стиля, разумеется, определяют стиль танла, а не статус танцора. Танец таупоу серьезен, сдержан, прекрасен. От таупоу требуется сохранять спокойное, мечтательное, безразличное выражение бесконечного высокомерия и отчужденности. Единственно допустимой альтернативой этому выражению служит ряд гримас, скорее дерзких, чем комичных, по своему характеру и действующих на зрителя главным образом в силу их резкого контраста с серьезным, полным достоинства рисунком танца в целом. От манаиа, когда он исполняет свою роль в танце, требуется, чтобы он придерживался этого же красивого и торжественного стиля. Большинство маленьких девочек и некоторые маленькие мальчики строят свои танцы по этому образцу. Вождь в тех редких случаях, когда он соглашается танцевать, может выбирать между этим стилем и шутовским танцем. Танцы юношей значительно веселее, чем танцы девушек. В них гораздо больше свободы движений, и большое место в них занимает звук, издаваемый ритмическим похлопыванием но обнаженным частям тела, звук, напоминающий сухую дробь барабана. Этот стиль не является ни фривольным, ни томным, тогда как танец таупоу часто обладает обоими этими качествами. Танец юношей атлетичен, задирист, буен, его очарование во многом определяется быстротой и сложностью координации танцевальных движений с ритмическим похлопыванием. Танец шутов — это прежде всего танец тех, кто танцует по обе стороны от таупоу и манаиа. Вышучивая их, они их славят. Эта роль чаще всего выпадает на ораторов и вообще на пожилых мужчин и женщин. С самого начала в идею этого танца был заложен контраст: шут создает комический фон для величавого танца таупоу, и, чем выше ранг таупоу, тем выше должен быть ранг мужчин и женщин, согласившихся быть комическим обрамлением ее достоинств. Танец шутов отличается своей пародийностью, грубыми шутками, утрировкой стереотипных фигур, шумом, издаваемым хлопками ладони по открытому рту, прыжками и ударами по полу. Шуты иногда настолько искусны, что оказываются центром этих праздничных сборищ.
Маленькая девочка, которая учится танцевать, имеет на выбор эти три стиля, двадцать пять — тридцать фигур, из которых она должна уметь составить свой танец, и, наконец, самое главное, у нее есть образцы для подражания — отдельные танцоры. Сначала я объясняла искусство танца у маленьких детей тем, что каждый из них взял себе за образец какого-нибудь старшего мальчика или девочку и прилежно и рабски скопировал весь его или ее танец. Но я не встретила ни одного ребенка, который бы признал, что он копирует другого или же как-то сознательно ему подражает. Не смогла я найти, ближе познакомившись с детьми, и ни одного маленького ребенка, стиль танца которого можно было бы со всей определенностью объяснить подражанием другому танцору. Стиль любого более или менее виртуозного танцора известен всей деревне, и, когда его копируют, подражание сразу же бросается в глаза. Если, например, маленькая девочка Ваитонги складывает руки над головой открытыми ладонями вверх, сгибается и двигается, произнося шипящие звуки, то про нее говорят, что она танцует, “как Сина”. Такие подражания не считаются чем-то порочным; автор повторенной фигуры не возмущается и не видит в этом повторении чего-то приносящего ему особую славу. Зрители также не осуждают подражателя. Но стремление к индивидуальности в танце настолько велико, что танцор редко вводит более чем одно заимствованное движение в свое исполнение за весь вечер. Если танец двух девушек похож, это сходство возникло скорее вопреки их усилиям, чем в результате подражания. Естественно, танцы маленьких детей значительно больше напоминают друг друга, чем танпы юношей и девушек, имевших и время и возможности действительно усовершенствовать свой стиль.
Отношение старших к слишком ранному мастерству в пении, дирижировании, танце находится в разительном контрасте с их отношением к любой иной форме раннего созревания. На площадке для танцев вы никогда не услышите грозного: “Много на себя берешь, еще мал”. Маленьким мальчикам, которых наверняка отругали бы или даже отхлестали за такое поведение во всех иных случаях, позволено здесь хвастаться, чваниться, становиться центром внимания, и в их адрес не раздается ни единого слова упрека. Родственники сияют от удовольствия, видя раннее мастерство такого рода, хотя они сгорели бы от стыда, проявись оно в любой иной области.
Именно на этих непринужденных вечерах дети и учатся танцевать. Церемониальные танцы таупоу или манаиа с ораторами на свадьбах или во время маланги с тщательно продуманными костюмами, обязательной раздачей подарков, с постоянным вниманием к имевшимся ранее прецедентам и к правам участников не предоставляют возможности участия в них ни любителю, ни ребенку. Дети в таких случаях могут только толпиться вокруг гостевого дома и следить за происходящим. Но конечно, столь тщательно стилизованные, детально отработанные прототипы импровизированных танцевальных вечеров обладают и дополнительной функцией — они придают последним их пыл, служат для них образцом, величественной моделью для подражания.
Значение танца в воспитании и социализации самоанских детей двояко. Во-первых, танец эффективно компенсирует систему строжайшей подчиненности ребенка, в которой он постоянно находится. Здесь команда взрослых: “Сиди и молчи!”— сменяется командой: “Вставай и танцуй!” Дети в танцах — действительный центр группы, а не едва терпимая периферия. Родители в таких случаях щедры на похвалы, в которых подчеркивается превосходство их детей над детьми соседей или же гостей. Универсально действующий принцип власти по возрасту здесь в интересах дела несколько ослабляется. Каждый ребенок — личность, и он, каковы бы ни были его пол и возраст, должен внести свой вклад в общее дело. Это требование внести личный вклад доводится до крайностей, начинающих портить танец как художественное зрелище. Тщательно отработанный танец взрослых — стройные ряды танцующих с таупоу в центре и равным числом танцоров по каждую сторону от нее, танцоров, каждым своим движением подчеркивающих фигуры ее танца,— в исполнении честолюбивых детей теряет и симметрию и единство. Дети в опьянении самоутверждения совершенно забывают друг друга. В их танце нет даже и малейшей видимости координации партнеров, подчинения крыльев группы танцующих ее центру. Не обращая внимания друг на друга, они часто сталкиваются. Все это — подлинная оргия энергичного утверждения личности. Эта тенденция, столь явно демонстрируемая на импровизированных вечеринках, не портит совершенства парадного церемониального танца, когда сама торжественность события умеряет страсть самоутверждения у партнеров. Парадный церемониальный танец имеет личностное значение только для людей с положением или для виртуозов, видящих в нем удобный случаи для демонстрации своих способностей.
Во-вторых, само участие в танцах снижает порог застенчивости. У самоанских детей, как и у наших, существуют большие различия по степени застенчивости. Но если наш очень застенчивый ребенок вообще избегает огней рампы, то ребенок на Самоа, страдая и мучась, все же танцует. Выход на сцену для него здесь неизбежен, и каждый ребенок здесь должен сделать усилие, подняться и принять участие хотя бы в нескольких фигурах танца. Благотворные результаты этой воспитываемой с раннего детства привычки к аудитории и навыков владения собственным телом больше проявляются у мальчиков, чем у девочек. В танцах пятнадцати-шестнадцатилетних мальчиков — очарование и полная самозабвенность, смотреть на них — наслаждение. Девочка-подросток, застенчивая и неуклюжая, с плохо скоординированными движениями, на которые неприятно смотреть, становится грациозной, прекрасно владеет собой во время танца. Однако это ее изящество и самообладание не распространяются па повседневную жизнь с той же легкостью, как у мальчиков.
В одном отношении эти неформальные танцевальные вечера более близки к нашим педагогическим методам, чем все остальные стороны самоанской педагогики: именно в танцах развитого не по годам ребенка постоянно поощряют, создавая ему все новые и новые возможности показать свое искусство. В то же время отстающий осыпается упреками, на него не обращают внимания, отодвигают его на задний план. Эти различия в объеме предоставляемой ребенку практики приводят и к различиям в умениях детей, по мере того как они становятся старше. Чувство неполноценности в его классической форме, столь распространенное в нашем обществе, редко можно встретить на Самоа. В основе комплекса неполноценности там два источника: неловкость в половых отношениях, затрагивающая молодых мужчин и порождающая моетотоло, и неуклюжесть в танце. <...>
Интересно отметить, что именно эта единственная сторона жизни, где взрослые активно осуществляют дискриминацию менее способных детей, и является одной из наиболее сильных причин чувства неполноценности у детей. <...>
Танцующий ребенок почти всегда очень сильно отличается от того, чем он является в будничной жизни. После долгого знакомства с девочкой иногда можно угадать, какой тип танца она исполнит. Это легко сделать в случае девочек с мальчишескими ухватками. Но какая-нибудь мечтательная, вялая девочка или задиристая маленькая шалунья почти наверняка обманут вас, продемонстрировав в танце глубины утонченности или же томную грацию.
Официальные танцевальные представления — признанный вид общественных увеселений. Высший знак вежливости вождя по отношению к своему гостю — это заставить таупоу танцевать для него. Точно так же мальчики танцуют после того, как их татуируют, манаиа — перед тем, как идти свататься, а невеста — на своей свадьбе. На полуночных сборищах маланги танцы часто приобретают откровенно непристойный, возбуждающий характер. Но эти особые разновидности танца менее значимы в развитии личности ребенка, в меньшей степени компенсируют подавление личности в других сферах жизни, чем повседневные танцевальные сборища.
IX. Отношение к личности
Легкость, с которой могут быть устранены напряжения, возникающие в межличностных отношениях,— простая смена местожительства — исключает у самоанцев саму возможность очень сильного угнетения одного человека другим. Их оценки личности человека представляют собой любопытную смесь предусмотрительности поведения и фатализма. В их языке существует одно слово — мусу, означающее нерасположенность и неуступчивость человека, будь то любовница, отказывающаяся принять до сих пор желанного любовника, или вождь, не желающий передать кому-нибудь свой кубок с кавой, ребенок, отказывающийся идти спать, или, наконец, оратор, не желающий участвовать в малаиге. К проявлениям мусу в человеке относятся с почти суеверным почтением. Влюбленный в своем отношении к любимой руководствуется формулой “чтобы она не стала мусу”, и поведение искателя самым продуманным образом сориентировано на то, чтобы избежать появления этого таинственного и нежелательного гостя — мусу. Причем, для того чтобы добиться желаемого исхода личных отношений, самоанец не подходит к своему партнеру как к человеку, мысли которого заняты какой-то одной преобладающей страстью, апеллируя то к его тщеславию, то к страху, то к стремлению к власти. Скорее он прибегнет то к одному, то к другому приему из целого набора мощных психологических средств, предотвращающих само возникновение этого таинственного и широко распространенного явления — мусу. Но коль скоро оно появилось, самоанец обычно сдается, не пускаясь в длительные объяснения, сводя к минимуму свои сетования. Это фаталистическое принятие необъяснимого отношения способствует появлению у него странного безразличия к мотивам поведения. Самоанцы ни в коем случае не глухи к различиям между людьми. Но полноте их оценки этих различии мешает теория некоей общей упрямой нерасположенности, тенденция принимать и обиду, и раздраженность, и несговорчивость, и какие-то частные пристрастия всего лишь за многочисленные формы проявления одной и той же установки — мусу.
Этому отсутствию интереса к мотивам поведения способствует и то, что на любой личный вопрос принято отвечать совершенно неопределенно. Как правило, на любой вопрос о мотивах поведения человека вы услышите: “Та Но” (“Кто его знает”). Иногда этот ответ дополняется уточняющим: “Я не знаю”. Этот ответ считается вполне достаточным и приемлемым в любом разговоре, хотя его резкость и исключает его применение в торжественных церемониальных случаях. Привычка пользоваться этой отповедью настолько распространена, что я была вынуждена запретить детям употреблять эту формулу. В противном случае я не смогла бы получить прямого ответа на самый простой вопрос. Когда это неопределенное “Та По” говорящий соединяет со словом мусу, в итоге мы получаем мало о чем говорящее заявление: “Кто его знает, не хочу — и все!” Люди отказываются от своих планов, дети уходят из дома, рушатся браки. Деревенские сплетники просто сообщают сам факт, но на вопрос о его причинах они пожимают плечами.
Имеется одно довольно интересное исключение из этого общего правила. Если человек заболевает, то объяснение его болезни ищут в отношении к нему его родственников. Гнев против него в сердце кого-нибудь из них 31, в особенности сестры, самая сильная причина возникновения зла. Поэтому собирают все семейство, устраивается церемониальное распитие кавы, и каждый родственник должен торжественно объявить о гневе его сердца против больного человека. По требованиям церемониала каждый либо должен торжественно заявить, что в его сердце пет гнева против больного, либо же прямо признать, за что он гневается: “На прошлой неделе мой брат пришел домой и съел всю пищу. Я сердился на него весь день”. Или же: “Мы с братом поссорились, а отец встал на его сторону. Я был сердит на отца за то, что брат — его любимчик”. Но эта специальная церемония выяснения отношений только сильнее подчеркивает господствующее безразличие к мотивам поведения. Однажды я была свидетельницей того, как девушка, только что прибывшая с группой молодежи на рыбалку, немедленно захотела отправиться в дневной зной обратно в деревню, за шесть миль от места рыбалки. Но никто из присутствующих даже не попытался как-то объяснить ее поведение: ее отношение к этой компании было мусу.
Как защищает индивидуума такое отношение, легко понять, если мы вспомним, сколь мало здесь каждый предоставлен самому себе. Вождь он или ребенок, он, как правило, живет в доме, где рядом живет по крайней мере еще с полдюжины других людей. Лично ему принадлежащее имущество просто завертывается в циновку, укладывается на стропила под потолок или же запихивается в корзину или ящик. Еще можно ожидать должного уважения по отношению к личным вещам вождя, по крайней мере со стороны женщин его дома. Никто другой, однако, не может быть уверен в неприкосновенности своего личного имущества. Тапа, на изготовление которой женщина затратила три неделя, может быть подарена гостю, пока ее владелицы не было дома. В любой момент у нее могут выпросить ее кольца. Неприкосновенность личной собственности фактически отсутствует. Незамеченной может пройти случайная любовная связь, незамеченным может уйти и удачливый моетотоло. Но в целом вся деревня хорошо знает, что делает каждый ее житель. Я никогда не забуду крайнего возмущения на лице моего собеседника, который говорил мне, что никто, только представьте себе, никто не знает, кто отец ребенка Фаамоаны. Их всех окружает удушливая атмосфера маленького городка: через час после самого тайного и интимного дела дети будут рассказывать о нем в танцах и песнях всей деревне. Именно эта вопиющая публичность любого поступка компенсируется ожесточенным и мрачным молчанием о внутренней жизни. Там, где западная женщина сказала бы: “Да, я люблю его, но никто не может сказать, как далеко это зайдет”, самоанка скажет: “Да, конечно, я живу с ним, но вы никогда не узнаете, люблю я его или ненавижу”.
Самоанский язык не имеет специальных грамматических форм образования сравнительной степени. Существует несколько неуклюжих способов выражения сравнения с помощью контрастов: “Это хорошо, а это плохо” или же с помощью пространственной локализации: “А рядом с ним находится...” и т. д. Сравнение у самоанцев непривычно, хотя в жесткой социальной структуре общины соблюдению рангов уделяется большое внимание. Но относительное качество, относительная красота, относительная мудрость — все это им незнакомо. Я постоянно пыталась выяснить, кто же самый мудрый или самый хороший человек в общине, но первой реакцией собеседника всегда был ответ: “Все они хорошие” или же: “Много мудрых людей”. Достаточно любопытно, однако, что они испытывают меньше трудностей в разграничении степеней дурного, чем хорошего. По-видимому, это объясняется влиянием миссионеров, которые хотя и не дали им понятия о грехе, но тем не менее снабдили их перечнем грехов. И здесь первой реакцией собеседницы было: “Очень много плохих мальчиков”, но сейчас же по собственной инициативе она добавила: “А такой-то хуже всех, потому что...” Безобразив и порочность — более живо воспринимаемые и необычные свойства личности; красота, мудрость и доброта были чем-то само-собой разумеющимся.
При описании другого человека последовательность упоминаемых характеристик всегда укладывалась в одну и ту же объективную систему: пол, возраст, ранг, родственные связи, дефекты, род занятий. Как правило, по своей инициативе мои собеседницы не давали никаких оценок личности или характера описываемого человека. Одна девочка так описывала мне свою бабушку: “Лауули? О, она старая женщина, очень старая. Она мать моего отца. Она вдова, и у нее один глаз. Она слишком стара, чтобы работать в поле, и она сидит дома целый день. Она делает тапу”. Такое совершенно неаналитическое описание человека видоизменяется только в том случае, если вашим собеседником будет очень умный взрослый. Да и его надо специально просить дать оценку.
В соответствии с местной классификацией психологические характеристики личности делятся по четырем признакам, образующим пары: “хороший — плохой” и “легкий — трудный”. Хороший ребенок — это ребенок послушный, хорошо себя ведущий, плохой — непослушный или плохо себя ведущий. “Легкий” и “трудный”— свойства характера, “хороший” и “плохой”— поведения. Хорошее или плохое поведение, объясняемое через легкий или трудный характер, становится врожденным задатком индивидуума. Как мы говорим о человеке, что ему легко петь или же что он плавает без всяких усилий, так самоанец скажет, что он легко слушается, ведет себя почтительно “с легкостью”. Характеристики же “хорошо” и “плохо” он сохранит для объективной стороны дела. Так, один вождь, оценивая плохое поведение дочери своего брата, заметил: “Но дети Туа всегда с трудом, слушались старших”. В этих словах он как бы мимоходом констатировал некий неустранимый дефект. Это прозвучало так, как если бы он сказал: “Но у Джона всегда было плохое зрение”.
Такое отношение к поведению находит свою аналогию в равно необычном отношении к выражению эмоциональных состояний человека. Выражения эмоций квалифицируются как “вызванные чем-то” или же “беспричинные”. Эмоционального, легковозбудимого человека, человека настроения описывают как смеющегося без причины, плачущего без причины, без причины гневающегося и лезущего в драку. Слова “быть очень сердитым, беспричинно” не означают, что у этого человека очень импульсивный темперамент — о таком сказали бы “легко гневается”; но несут они в себе и косвенного значения непропорциональной реакции на законный повод. Нет, их надо понимать в буквальном смысла слова — человек гневается без причины — или же, более свободно передавая их значение, как констатацию некоего эмоционального состояния, не имеющего под собой никакого видимого повода. Такое толкование ближе всего подходит к самоанским способам оценки темперамента в отличие от характера. Хорошо адаптировавшийся к условиям индивидуум, достаточно полно усвоивший мнения, эмоции и установки своей возрастной и половой группы, никогда не будет обвинен в том, что он смеется, плачет или гневается без причин. Без всякого специального расследования будут предполагать, что для его поведения имеются хорошие и типические причины. Иначе будет дело обстоять, если человек отклоняется от нормы в темпераменте: его поведение будет подвергаться самому тщательному анализу и вызывать презрение. Здесь всегда отвергают чрезмерные эмоции, страстные предпочтения, сильные привязанности. Самоанцы предпочитают золотую середину, осторожное выражение разумных и уравновешенных установок. Те люди, чувства которых очень сильны, всегда считаются чувствующими без особых причин.
Одна из самых нелюбимых черт в сверстнике выражается словом “fiasili”— буквально “хочет быть выше всех”, или, более кратко, “заносчивый”. Старшие в таких случаях скажут неодобрительно: “Tautala laititi”—“He по возрасту много себе позволяет”. “Fiasili”— это возмущенная реакция тех, кого игнорируют, кем пренебрегают, кого оставляют за собой люди превосходящие, обгоняющие и презирающие их. Это выражение осуждения не является таким сильным и таким негодующим, как “Tautala laititi”, ибо в нем определенную роль играет зависть.
В обычных разговорах место пустых спекуляций о мотивах поведения занимают объяснения его с точки зрения физического недостатка или же реально происшедшего несчастья. “Сила кричит в том доме. Да, она глухая”; “Тулипа сердится на своего маленького брата. Мать Тулипы отправилась на Тутуилу на прошлой неделе”. Хотя высказывания такого рода и кажутся на первый взгляд попытками объяснить поведение, на самом деле они не более чем привычки речи. Физический недостаток или же недавнее событие фигурируют здесь не в качестве объяснения, а лишь упоминаются несколько более подчеркнуто, с элементом осуждения. В человеке интересуются прежде всего его деяниями, не стремясь никак проникнуть в глубины мотивов его поведения.
Оценка человека всегда дается в категориях возрастной группы — как возрастной группы говорящего, так и возраста оцениваемого. Мальчик не рассматривается здесь как личность, как человек умный или глупый, привлекательный или непривлекательный, неуклюжий или умелый. Это смышленый маленький мальчик, хорошо выполняющий разные поручения и достаточна разумный, чтобы придержать язык в присутствии старших; либо же это многообещающий юноша, который может произносить великолепные речи в своей ауманге, умело руководит рыбаками в море и относится к вождям со всем должным почтением; либо же, наконец, этот человек — мудрый матаи, говорящий немного, но веско, мастер по плетению сетей для угрей. Достоинства ребенка у самоанцев отличаются от достоинств взрослых. И на оценки говорящего влияет его возраст, так что оценки достоинств и недостатков человека меняются с возрастом оценивающих. Маленькие мальчики и девочки будут самым решительным образом утверждать, что самые плохие дети — это драчуны, спорщики, грубияны. Молодые люди в возрасте от шестнадцати до двадцати лет смещают свои оценки отрицательных качеств характера от драчливости и грубости к половой распущенности. Для них самые плохие люди — моетотоло и пользующиеся самой дурной репутацией за крайнюю неразборчивость своих половых связей девушки. Взрослые же обращают очень мало внимания на половую распущенность и считают главными недостатками молодого человека бездарность, дерзость, непослушание. В то же время главные недостатки взрослых для них — лень, глупость, сварливость и ненадежность. В оценках взрослых нормы поведения соотнесены с возрастами следующим образом: маленькие дети должны быть тихими, рано вставать, слушаться, много и радостно работать, играть с детьми того же самого пола; молодые люди должны быть трудолюбивыми и умелыми в работе, не быть выскочками, проявлять осмотрительность в браке, преданность своей родне, не сплетничать, не хулиганить; взрослые же должны быть мудрыми, миролюбивыми, безмятежными, щедрыми, заботящимися о добром имени своей деревни, они должны вести свою жизнь с соблюдением всех правил благопристойности. Никогда в оценках человека на первый план не выдвигаются более тонкие свойства интеллекта и темперамента. Предпочтение в любви отдается не наглому, дерзкому и смелому, а спокойному, скромному юноше или же девушке, которая “говорит нежно и ходит плавно”.
XIII. Наши педагогические проблемы в свете самоанских
антитез
На протяжении многих глав мы внимательно следили за жизнью самоанских девочек. Мы наблюдали за тем, как из младенцев на руках они сами превращались в нянек, учились разжигать очаг и плести красивые циновки, как они уходили из своих детских компаний и становились активными членами большой семьи, как они, довольствуясь годами случайных половых связей, откладывали свое замужество на возможно более долгий срок, как, наконец, они выходили замуж и рожали детей, повторяющих их жизненный цикл. В той мере, в какой нам позволил наш материал, мы провели своего рода эксперимент, ставящий своей задачей выяснить, как будет развиваться человек в обществе, весьма далеком от нашего. Ни продолжительность человеческой жизни, ни сложность нашего общества не позволяют нам проводить такие эксперименты здесь: мы не можем отобрать группу младенцев женского пола и довести их до зрелости в условиях, специально созданных для этого эксперимента. Вот почему оказалось необходимым отправиться в другую страну, где сама история позаботилась о том, чтобы показать нам то, что мы ищем. Там мы встретили девочек, проходящих через тот же процесс физиологического развития, что и наши: у них прорезались, а затем и выпадали молочные зубы, потом у них прорезались коренные зубы, они вытягивались и делались неуклюжими, с первой менструацией они достигали половой зрелости, постепенно созревали физически и становились готовыми к тому, чтобы произвести на свет новое поколение. Вот почему здесь можно было сказать: “Вот самые подходящие условия для нашего эксперимента”. Развивающаяся девочка — постоянный фактор и в Америке и на Самоа; цивилизации Америки и Самоа отличаются друг от друга. Верно ли, что процесс взросления, в ходе которого маленькая девочка становится взрослой женщиной, с его внезапными и бросающимися в глаза физическими изменениями, приводящими к половой зрелости, сопровождается спазматическим, эмоционально отягченным развитием, пробуждением религиозного чувства, расцветом идеализма, большой жаждой самоутверждения перед лицом авторитета? Является ли юность для растущей девушки столь же неизбежным периодом умственного и эмоционального дискомфорта, как время, когда у ребенка режутся зубы, время его страданий? Можем ли мы считать, что юность — это такое время в жизни каждой девочки, которое столь же обязательно связано с синдромами конфликта и стресса, как и с физическими изменениями ее тела?
Наблюдая самоанских девушек во всех проявлениях их жизни, мы старались ответить на все эти вопросы и пришли к выводу, что ответ может быть только отрицательным. Юная девушка на Самоа отличается от своей сестры, еще не достигшей подовой зрелости, в одном существенном отношении: у нее произошли определенные физиологические изменения, которые отсутствуют у ее младшей сестры. За этим исключением мы не нашли никаких других существенных различий, которые позволили бы отграничить группу девушек, проходящих через пубертатный период, от группы, которая созреет через два года, или от группы, которая прошла через этот период два года назад.
И если какая-нибудь девушка, прошедшая пубертатный период, малоросла, а ее кузина высока и способна делать более тяжелую работу, то между ними будут различия, связанные с их разными физическими задатками. Сам факт полового созревания мало скажется на жизни обеих девушек. Высокая, сильная девушка будет изолирована от своих подруг, принуждена выполнять более взрослую и более долгую работу, стыдиться менять платье. В то же самое время ее кузина, растущая медленнее, все еще будет считаться ребенком и жить в мире детей, решая только детские проблемы. Рецепт педагогов, рекомендующих специальную педагогическую тактику обращения с девушками-подростками, в применении к самоанским условиям гласил бы: высокие девочки отличаются от малорослых девочек того же самого возраста, и в их воспитании мы должны применять другие методы.
Но, ответив на вопрос, поставленный нами, мы еще не решили проблемы. Возникает другой вопрос. Если доказано, что период полового созревания необязательно привносит с собою особые трудности в жизнь девушки (а это можно считать доказанным, если находится общество, где дело обстоит именно так), то с чем тогда связаны бури и стрессы у американских подростков? На этот вопрос сразу же можно было бы дать совсем простой ответ: в этих двух цивилизациях должно быть заложено нечто такое, что и объясняет существование этого различия. Если один и тот же процесс принимает различные формы в двух разных социальных средах, объяснить это различие, основываясь на категориях самого процесса, невозможно. Ведь он один и тот же в обоих случаях. Отличается здесь только социальное окружение, и именно в нем мы должны искать объяснений. Что же тогда есть на Самоа, чего нет в Америке, и что есть в Америке, чего нет на Самоа, основываясь на чем можно было бы объяснить это различие?
Сам по себе такой вопрос очень многопланов, и, отвечая на него, мы рискуем впасть в многочисленные ошибки. Но если мы его сузим и спросим себя, чем определенные стороны самоанской жизни, оставляющие неизгладимый след в душе девушки-подростка, отличаются от сил, влияющих на нашу подрастающую девушку, то можно попытаться ответить на него.
Причины этих различий глубоки и включают в себя два основных компонента. Первый из них связан со специфически самоанскими условиями, второй — с условиями жизни примитивного общества вообще.
Самоанский фон, делающий рост детей таким легким и таким простым делом,— это общий стихийный характер всего общества. Самоа — это место, где никто не делает очень больших ставок и не платит очень больших цен. Здесь никто не страдает за свои убеждения и не бьется насмерть во имя определенных целей. Конфликт между родителями и ребенком здесь решается тем, что ребенок переселяется жить на другую сторону улицы, между деревней и взрослым — тем, что взрослый уезжает в соседнюю деревню, между супругом и соблазнителем его жены — несколькими парами циновок тонкой работы. Ни бедность, ни крупные несчастья не угрожают этим людям, и потому они пе борются так судорожно за жизнь и не трепещут от страха перед будущим. Никакие безжалостные боги, быстрые в гневе и суровые в отмщении, не нарушают ровного течения их жизни. Войны и каннибализм давным-давно отошли в прошлое, и сейчас самой большой причиной для слез, если не брать саму смерть, оказывается поездка к родственникам на другой остров. Здесь никто не спешит в жизни и никого не наказывают за отставание. Наоборот, здесь сдерживают одаренных, развитых не по возрасту, чтобы самые медленные могли сравняться с ними. И в личных отношениях самоанцев мы не видим сильных привязанностей. Любовь и ненависть, ревность и месть, печаль и переживание тяжелой утраты — все это лишь на недели. С первого месяца своей жизни ребенок, передаваемый из одних случайных женских рук в другие, усваивает урок: не привязывайся очень сильно к одному человеку, не связывай очень больших ожиданий ни с одним из родственников.
Если Запад наказывает тех несчастных, которые, будучи: рождены в его цивилизации, проявляют склонность к созерцанию и испытывают полнейшее отвращение к деятельности, то Самоа, можно сказать, благосклонно к людям, хорошо усвоившим урок стихийной жизни, и сурово к тем, кто ей не обучился. <...>
В этом своем спонтанном отношении к жизни, в стремлении избежать конфликтов и острых ситуаций Самоа резко отличается не только от Америки, но и от большинства других примитивных цивилизаций. И сколь бы предосудительными нам ни казались такие установки и сколько бы мы ни утверждали, что такое неглубокое общество не может порождать ни значительных личностей, ни великого искусства, мы все же должны признать, что именно здесь и заложена главная причина безболезненного превращения самоанской девочки в женщину. Там, где никто не испытывает глубоких чувств, подростка не будут мучить трагические ситуации. Там нет мучительного выбора, как тот, что стоял перед молодыми людьми в средние века, когда считалось, что служба богу требует полного отречения от мира. От самоанца не требуется отсечения в ритуальной жертве собственного пальца, как от индейца прерий. Вот почему в перечень факторов, объясняющих найденное нами различие, мы должны поставить отсутствие глубоких чувств, которое здесь культивируется как жизненная привычка, до тех пор пока оно не превратится в самую сердцевину всех их жизненных установок.
К этому надо сразу добавить и другое. Все изолированные примитивные цивилизации и многие цивилизации нового времени разительнейшим образом отличаются от нашей по числу возможных выборов, дозволенных каждому индивидууму. Наши дети, подрастая, сталкиваются с целым миром возможностей, из которых им предстоит выбирать, и этот мир слепит их непривычные глаза. В религии они могут быть католиками, протестантами, последователями секты “Христианская наука”32, спиритуалистами, агностиками, атеистами и даже вообще безразлично относиться к любой религии. Такая ситуация немыслима в любом примитивном обществе, не подверженном чуждым влияниям. Там одна совокупность богов, один обязательный ритуал, а если человек не верит, то единственная возможность неверия, открытая для него,— верить меньше, чем его собратья. Он может глумиться над их верой, но в его распоряжении нет другой, к которой бы он мог обратиться. Острова Мануа в наши дни великолепно иллюстрируют это положение. Здесь все христиане одной и той же секты. Религиозных конфликтов, по существу, нет, хотя имеются различия между членами и нечленами церкви. Мы заметили, что для некоторых подрастающих девочек необходимость выбора отношения к религии со временем могла привести к конфликту. Но пока церковь еще очень мало стремится вовлечь в свое лоно молодых неженатых людей, и потому подростки не стоят перед необходимостью принятия каких бы то ни было решений по этому вопросу.
Наши дети сталкиваются и с полудюжиной противоречащих друг другу моральных стандартов: здесь и разные половые морали для мужчин и для женщин, и требование единых норм в этом вопросе; одни группы признают полную свободу половых отношений, другие — абсолютную моногамию. Пробный брак, брак-товарищество, брак-сделка — все это возможные решения, выходы из семейного тупика, которые громко заявляют о себе нашим подрастающим детям. А реальная жизнь в окружении ребенка, кинофильмы и журналы рассказывают ему о массовых нарушениях любого кодекса правил, нарушениях, не притязающих ни на какую социальную реформу.
Самоанский ребенок не сталкивается ни с какими дилеммами подобного рода. Здесь секс — естественное, несущее удовольствие явление. Его полная свобода ограничена только одним фактором — социальным статусом. Дочери и жены вождя не должны пускаться во внебрачные приключения. У серьезных людей, у глав и матерей семейств должно быть слишком много важных дел и забот, чтобы у них оставалось время на случайные амурные похождения. С этим половым кодексом согласна вся община. Немногочисленные инакомыслящие, вносящие диссонанс в это единство,— миссионеры. Но их протесты — глас, вопиющий в пустыне. Если же их взгляды на брак с их европейскими стандартами сексуального поведения найдут достаточный отклик у самоанцев, в самоанское общество вступит необходимость выбора, этот предвестник конфликта.
Наши молодые люди видят перед собой целый ряд различных групп, верящих в разные вещи и пропагандирующих разные способы поведения. К каждой из этих групп могут принадлежать их близкие друзья или родственники. Так, отец девочки может быть пресвитерианцем, империалистом, вегетарианцем, активным членом Лиги трезвости. В литературе ему больше всего нравится Эдмунд Берк, в экономике он сторонник “открытого цеха”33 и высоких тарифов. Он считает, что место женщины дома, что девушки должны носить корсеты, им не следует закатывать чулки и кататься по вечерам с молодыми людьми. Ее же дед по матери может принадлежать к сторонникам Низкой епископальной церкви, верить в высокие идеалы, быть рьяным защитником прав государства и доктрины Монро, читать Рабле, ходить на музыкальные вечера и посещать скачки. Ее тетка — агностик, страстная феминистка и интернационалистка, возлагающая все свои упования на эсперанто, поклонница Бернарда Шоу и противница вивисекции, тратящая на защиту животных все свое свободное время. Ее старший брат, предмет ее преклонения, только что провел два года в Оксфорде. Он англокатолик, пылкий поклонник всего средневекового, пишет мистические стихи, читает Честертона и намерен посвятить всю свою жизнь поиску утерянного секрета красок средневековых витражей. Младший брат ее матери — инженер, убежденный материалист, так и не сумевший оправиться после чтения Геккеля в юности, он презирает искусство, верит в то, что наука спасет мир, высмеивает все, что было сказано и придумано до девятнадцатого века, и разрушает свое здоровье в научных экспериментах по устранению сна из жизни человека. У ее матери квиетистский склад ума, ее чрезвычайно интересует индийская философия, она пацифистка, принципиальная созерцательница в жизни, и, несмотря на пылкую привязанность к ней дочери, она не сделает ни одного шага ради того, чтобы заручиться ее детским энтузиазмом в поддержку своих взглядов. И все это может иметь место в собственном семействе девочки. Прибавьте к этому различные группы, представленные, пропагандируемые, защищаемые ее подругами, учителями и книгами, которые она случайно прочтет, и вы получите чудовищный список областей возможного приложения энтузиазма, идей, ищущих преданных сторонников и несовместимых друг с другом.
Возможности выбора у самоанской девочки совсем иные. Ее отец — член церковного прихода, в нем состоит и ее дядя. Ее отец живет в деревне, где хорошо ловится рыба, а дядя — в деревне, где много кокосовых пальм. Ее отец — хороший рыбак, и в его доме всегда много еды, ее дядя — оратор и часто дарит ей материю из луба, великолепный наряд для танцев. Ее бабушка по отцу, живущая с дядей, может научить ее многим секретам врачевания; ее бабушка по матери, живущая вместе с нею, мастерски делает опахала. Мальчики в деревне ее дяди принимаются в аумангу в более раннем возрасте, чем в ее собственной, и, когда они приглашают ее, с ними скучновато. В ее же собственной деревне есть три мальчика, которые ей очень нравятся. И великая дилемма, встающая перед ней,— оставаться ли жить с отцом или уйти к своему дяде — оказывается очень четкой конкретной проблемой, не создающей никаких этических затруднений, не связанной ни с какой абстрактной логикой. Не будет оценен ее выбор и в плане личностных отношений, как у американской девушки: у той выбор какой-нибудь идеи может быть оценен родственниками как выбор точки зрения одного из них. Самоанцы будут уверены, что она предпочла одно местожительство другому по вполне основательным причинам: там лучше пища, у нее в той деревне любовник, она поссорилась с любовником в этой. В любом случае она делает конкретный выбор в рамках вполне понятной схемы поведения. Она никогда не встает перед необходимостью сделать такой выбор, который означал бы отказ от стандартов поведения своей социальной группы, как в нашем обществе, где дочь пуританских родителей стоит перед вопросом, разрешить или нет слишком смелые ласки.
Наши подрастающие дети сталкиваются не только со множеством групп, пропагандирующих различные и взаимоисключающие стандарты поведения. Перед ними стоит и более трудная проблема. Ткань нашей цивилизации состоит из такого числа нитей, что идеи, принимаемые одной группой, обязательно будут содержать в себе многочисленные противоречия. Поэтому, если даже девочка всем сердцем приняла идеи одной группы и поверила ее торжественным клятвам, что всякая иная философия жизни идет от антихриста и подлежит анафеме, ее проблемы этим не кончаются. Если одним детям нанесет самый тяжелый удар открытие того, что мнение отца о хорошем полностью расходится с мнением деда, а вещи, разрешаемые дома, запрещаются в школе, то для более глубоко мыслящих детей припасены трудности более тонкого порядка. Девочка, с философским спокойствием принявшая факт, что ей предстоит выбрать из целого ряда стандартов поведения, все еще может сохранять детскую веру в последовательность выбранной ею философии. Она надеется, что после такого сложного и мучительного выбора, выбора, который может ранить сердце ее родителей и отвратить от нее ее друзей, ее ожидает мир. Но она не учитывает простого обстоятельства: каждая из философий жизни, противостоящих ей, сама всего лишь плод полусозревшего компромисса. Пусть она примет христианство. Тогда как ей быть с учением Писания о мире и ценности человеческой жизни и полным одобрением церковью войны? Компромисс между римской философией войны и господства и раннехристианскими доктринами мира и смирения, достигнутый семнадцать веков назад, все еще живет и в наше время, запутывая современного ребенка. Если она примет философские предпосылки, на которых была основана Декларация независимости Соединенных Штатов, то перед ней возникнет проблема, как примирить веру в равенство людей, институционализованные гарантии равенства возможностей и наше обращение с неграми и азиатами. Противоречия норм в современном обществе так бросаются в глаза, что даже самый глупый, самый беззаботный человек не может их не заметить. И эти противоречия так стары, так глубоко вошли в самую плоть тех полурешений или компромиссов, которые мы называем христианством, демократией, гуманизмом, что они запутают самый сильный, самый живой, самый аналитический ум.
Итак, объясняя, почему проблема выбора, стоящая перед самоанской девушкой, не носит мучительного характера, мы должны обратиться к темпераменту самоанской цивилизации, которая обесценивает сильные чувства. Объясняя же отсутствие конфликтов в ней, мы должны главным образом обратиться к различию между простой, однородной, примитивной цивилизацией, которая изменяется так медленно, что каждому поколению она кажется статичной, и пестрой, разнообразной, гетерогенной цивилизацией.
А производя это сравнение, мы должны обратить внимание и на третье обстоятельство — отсутствие неврозов среди самоанцев и распространенность неврозов у нас. Мы должны исследовать те факторы в раннем воспитании самоанских детей, которые и обеспечивают их последующее нормальное, не невротическое развитие. Данные бихевиористов и психоаналитиков в равной мере свидетельствуют о громадном значении среды, в которой находится ребенок в первые годы своей жизни, для его последующего развития. Дети, взявшие плохой старт, часто плохо функционируют и позднее, когда они оказываются перед лицом важного выбора. И мы знаем, что, чем более суровым оказывается этот выбор, тем интенсивнее конфликт, чем острее и мучительнее требования, предъявляемые к индивидууму, тем больше неврозов. История в последнюю войну исчерпывающе проиллюстрировала справедливость сказанного громадным числом искалеченных и изувеченных людей, дефекты которых проявились только в условиях особого и страшного стресса. Не будь войны, есть все основания считать, что многие из этих изувеченных людей прожили бы незамеченными всю свою жизнь; плохой старт, страхи, комплексы, дурные рефлексы раннего детства никогда бы не дали таких явных результатов, которые привлекли к этим людям внимание всего общества.
Из этого наблюдения следуют выводы двоякого рода. Отсутствие на Самоа трудных ситуаций, проблемы выбора, чреватого конфликтом, ситуаций, в которых страх, или боль, или тревога обострены до крайности, по-видимому, в значительной мере объясняет и отсутствие психической неадаптированности у самоанцев. Даже последний идиот не был бы безнадежно потерян в самоанской жизни, хотя в большом американском городе он должен был бы находиться под медицинским присмотром. А индивидуумы с легкой невротической неуравновешенностью обладали бы значительно более благоприятными шансами в жизни на Самоа, чем в Америке. Кроме того, степень индивидуализации, диапазон вариативности на Самоа значительно меньше. В границах нашего более широкого диапазона отклонений от нормы неизбежно находятся и слабые, неустойчивые темпераменты. И в той же мере, в какой для нашего общества характерно большее развитие личности, в нем можно выявить и большую долю индивидуумов, сломленных усложненными требованиями современной жизни.
Тем не менее, возможно, что в раннем окружении самоанского ребенка имеются факторы, особо благоприятствующие развитию нервной устойчивости. Мы справедливо считаем, что ребенок, воспитавшийся в лучших домашних условиях, в нашей цивилизации при всех обстоятельствах будет обладать лучшими шансами на успех в жизни. Но точно так же мы вправе предполагать, что самоанская культура не только более мягко обращается с ребенком, но и лучше готовит его к предстоящим встречам с жизненными трудностями.
Справедливость этого предположения подкрепляется одним наблюдением: самоанские дети, по-видимому, безболезненно проходят через те переживания, которые чреваты самыми серьезными последствиями для развития личности в нашей цивилизации. Биографии людей в нашей цивилизации полны страданий, корни которых восходят к детским психическим травмам, вызванным столкновением с сексом, родами или смертью. Но самоап-ские дети с раннего детства и без каких бы то ни было вредных последствий для себя знакомятся и с тем, и с другим, и с третьим. Очень возможно поэтому, что в жизни маленького ребенка на Самоа имеются какие-то стороны, которые делают его особенно приспособленным к встрече с будущими жизненными трудностями.
Основываясь на этой гипотезе, целесообразно более детально рассмотреть те стороны повседневного окружения самоанского ребенка, которые сильнее всего отличаются от наших. Большинство из них связано с ситуацией в семье, то есть с тем непосредственным окружением ребенка, которое ранее всего и самым сильным образом действует на его сознание. Уже одна организация самоанской семьи радикально устраняет многие из тех ситуаций, которые, как полагают, приводят к нежелательным эмоциональным установкам. Младший, старший, единственный ребенок — всего этого здесь почти никогда нет, так как в доме много детей, с каждым из которых обращаются одинаково. Здесь очень мало детей, подавленных своей ответственностью, детей, командующих другими, подчеркивающих свое превосходство, как это слишком часто бывает у нас со старшими детьми. Здесь нет и изолированных детей, осужденных на то, чтобы постоянно находиться в обществе взрослых, и лишенных товарищеских контактов с другими детьми, как это бывает с нашим единственным ребенком. Здесь никто не балует и не портит ребенка до такой степени, что его мнение о своих собственных достоинствах окажется безнадежно испорченным, как столь часто бывает с нашими младшими детьми. В тех же немногих случаях, когда условия самоанской семейной жизни приближаются к нашим, появляется и тенденция к возникновению тех же самых особых установок, связанных с порядком рождения, сильными аффективными связями с родителями, что и у нас.
Нельзя на Самоа найти и тесных связей между родителем и ребенком, которые оказывают столь решающее влияние на многих людей в нашей культуре, так что подчинение родительской воле или же восстание против нее становится доминирующей чертой всей их жизни. Дети воспитываются в доме, где всегда есть пять-шесть взрослых женщин, чтобы позаботиться о них, вытереть их слезы, и пять-шесть взрослых мужчин, каждый из которых — авторитет для ребенка. Все это не позволяет ему так резко различать между своими родителями и остальными взрослыми, как это делают наши дети. Образ заботливой, нежной матери или вызывающего восхищение отца, столь важный фактор в определении аффективной жизни человека в последующие годы, у самоанского ребенка сложен — он составлен из представлений о нескольких тетках, кузинах, старших сестрах, бабушках, из представлений о вожде, дядях, братьях и кузенах. Если наш ребенок прежде всего усваивает, что у него есть нежная мать, особая и главная задача которой в жизни — забота о его благоденствии, и отец, на авторитет которого надо полагаться, то самоанский ребенок узнает в самом начало жизни, что его мир состоит из иерархии взрослых мужчин и женщин, иерархии, где он может рассчитывать на заботу каждого и должен считаться с авторитетом каждого.
Отсутствие сильных чувств, направленных на одного человека, вытекающее из расплывчатости эмоциональных связей в семье, еще более усиливается отделением мальчиков от девочек, так что ребенок рассматривает детей противоположного пола как родственников, контакт с которыми находится под знаком табу, безотносительно к их индивидуальностям, или же как врагов в настоящем и любовников в будущем, и опять же безотносительно к их индивидуальности. А замена родственными связями связей, основанных на предпочтении, при возникновении дружбы завершает картину. К моменту достижения половой зрелости самоанская девушка твердо усваивает, что выбор друзей и любовников необходимо делать, руководствуясь определенными правилами. Друзьями должны быть родственники ее собственного пола, любовниками — неродственники. Всякие личные влечения или чувство духовной близости, испытываемое к родственнику противоположного пола, должны быть с презрением отброшены. Все это означает, что случайные половые связи не несут с собой никакой личной привязанности, что брак по расчету, продиктованный экономическими и социальными соображениями, легко переносится и легко, без сильных эмоций разрывается.
Эта картина самоанского дома находится в самом резком противоречии с той, которую дает нам обычная американская семья с малым числом детей, близкими и, теоретически говоря, постоянными связями между родителями, драмой прихода в мир каждого нового ребенка, отнимающего у предыдущего большую долю родительского внимания. Подрастающая девочка в таком доме привыкает зависеть от немногих и ожидать наград в жизни от определенных типов личностей. С этой первой установкой на предпочтение в своих личных отношениях она и растет, играет как с мальчиками, так и с девочками, близко знакомится с братьями, кузенами, школьными товарищами. Она думает о мальчиках не как о классе существ, по как об индивидуумах, милых, как брат, которого она нежно любит, или же неприятных, старающихся командовать ею, как брат, с которым она всегда в плохих отношениях. В ней развивается система предпочтений определенных типов внешности, темперамента, характера, создающая основы для совсем иных установок взрослой женщины, в которых уже важную роль играет выбор. Самоанская девушка никогда не испытывала счастья романтической любви, как мы его понимаем, но она и не страдала, как старая дева, которая либо не понравилась никому, либо не нашла никого, кто поправился бы ей. Не страдала она и как разочарованная жена от брака, который не ответил ее высоким запросам.
Научившись немного дисциплинировать наше половое чувство, связывать влечение к определенному человеку со всей его личностью, мы, может быть, склонны были бы считать наше решение половой проблемы лучшим, чем самоанское. Но для того чтобы добиться более высоких, как мы считаем, стандартов межличностных отношений в браке, мы готовы расплачиваться фригидностью в брачных отношениях и массой бесплодных незамужних женщин, ведущих безрадостную жизнь в американском и английском обществе. И, даже допуская желательность развития в нас этой обостренной избирательной реакции на личность в наших сексуальных отношениях как более достойной человека в сравнении с автоматической недифференцированной реакцией полового влечения, мы все же в свете самоанского опыта должны счесть наши методы чрезмерно дорогостоящими.
Строгое отделение мальчиков и девочек, родственных по крови; возведенная в некий общественный институт враждебность между детьми противоположного пола в допубертатный период — все это черты самоанской культуры, к которым мы но питаем ни малейшей симпатии. Мы стремимся устранить из нашей жизни пережитки подобных установок, например школы раздельного обучения, вводя совместное обучение мальчиков и девочек. Мы хотим познакомить один пол с другим так полно, чтобы была утрачена острота восприятия половых различий на фоне более ярких и более важных различий индивидуальностей. В самоанской системе табу и сегрегации, в воспитании у человека реакции скорее на группу, чем на индивидуума, пет очевидных преимуществ. Но если мы посмотрим на другую сторону этой черты самоанской культуры, то наш вывод уже но будет столь категоричным. В чем преимущества маленькой замкнутой биологической семьи, противопоставляющей свой замкнутый круг привязанностей враждебному миру, круг интенсивных аффективных связей между родителями и детьми, связей, предполагающих активные личностные отношения от рождения до смерти? В углублении и обогащении чувств, конечно, но в углублении, покупаемом ценою того, что многие на протяжении всей своей жизни остаются зависимыми детьми. Это углубление аффективных связей между родителями и детьми весьма сильно препятствует детям идти своими путями, делает подчас ненужно мучительным необходимый выбор, превращает его в проблему, пронизанную сильными эмоциями. Не слишком ли все это высокая цена за обогащение эмоциональной жизни, которого можно было бы добиться и иным путем, например совместным обучением? Решая этот вопрос, интересно отметить, что культуры с большими семьями, семьями, включающими несколько взрослых мужчин и женщин, по-видимому, предотвращают появление у ребенка болезненных установок, получающих различные ярлыки: эдипов комплекс, комплекс Электры и т. д.
Картина жизни на Самоа показывает нам, что не нужно так полно направлять чувства ребенка па родителей. И, отвергая ту часть самоанской системы воспитания чувств, которая основывается на сегрегации полов до пубертатного периода, как бес-полезную для нас, мы можем многому научиться у культуры, в которой дом не доминирует над жизнью ребенка и не искажает ее.
Наличие в нашей культуре многочисленных страстно защищаемых и противоречащих друг другу идей и громадное слияние родителей на жизнь своих детей дополняют друг друга и создают положения, насыщенные аффектами и страданиями. На Самоа же то обстоятельство, что отец какой-нибудь девочки — властный догматик, отец ее кузины — ласковый, рассудительный человек, а отец ее другой кузины — блестящая эксцентричная личность, повлияет на этих трех девочек только в одном отношении: на выбор ими места жительства, если каждый из перечисленных отцов к тому же является и главой семейства. На разные темпераменты этих трех мужчин не окажут никакого воздействия на отношение этих трех девочек к сексу или религии, ибо отцы играют слишком малую роль в их жизни. Их воспитывает не отдельное лицо, а армия родственников, воспитывает в соответствии с общепринятыми стандартами, и личность их родителей очень слабо сказывается на этом процессе. Бесконечная цепь взаимодействий, причин и следствий сглаживает индивидуальные различия в стандартах поведения, эти различия не увековечиваются и передачей ребенку установок родителей. Можно было бы попытаться ослабить, хотя бы слегка, сильное влияние, оказываемое родителями па жизнь своих детей как раз в тех областях нашей культуры, которые насыщены ситуациями выбора. Тем самым мы бы устранили один из самых действенных случайных факторов, определяющих выбор жизненного пути каждым человеком.
Самоанские родители сочли бы непристойными и отвратительными любые моральные увещевания, взывающие к чувству личной привязанности ребенка: “Веди себя хорошо — пожалей мать”, “Хотя бы ради отца сходил в церковь”, “Оставь в покое сестру, ты видишь, как отец переживает”. Там, где существует один, и только один стандарт поведения, такое недостойное смешение этики и чувства, слава богу, устранено. Но там, где много стандартов, и там, где все взрослые изо всех сил стремятся склонить своих детей выбрать то, что они сами выбрали в свое время, именно там и прибегают к этим нечестным и неприличным средствам. Верования, ритуалы, типы поведения навязываются ребенку во имя родственных чувств. С идеальной картиной свободы индивидуума и достоинства личностных взаимоотношений не очень вяжется то неприятное обстоятельство, что мы выработали форму семейной организации, которая часто калечит нашу эмоциональную жизнь и препятствует развитию очень многих способностей личности, развитию, ищущему собственных путей.
Третьим элементом самоанской модели эмоциональной жизни, основывающейся на
устранении личных привязанностей и чувств, сконцентрированных на одном человеке,
является дружба. И именно здесь личность прежде всего и подводится под общие
категории и воспитывается реакция не па нее, а па эту общую категорию: “родственник”,
“жена оратора моего мужа”, “сын оратора моего отца” или же “дочь оратора моего
отца”. Соображения родственности душ, единомыслия безжалостно подавляются во
имя регламентированного коллективизма. Мы бы, безусловно, категорически отвергли
подобные установки.
Подводя итоги всему сказанному, мы можем сказать, что самоанское общество резко отличается от нашего неиндивидуализированностью чувства, в особенности полового. Частично это и объясняет легкую приспособляемость на Самоа брачных пар друг к другу в браках по расчету, отсутствие у них фригидности или психической импотенции. Неиндивидуализированность чувства, в свою очередь, может быть объяснена существованием больших гетерогенных семей, сегрегацией полов до достижения половой зрелости и регламентацией дружбы, формированием дружеских связей на основе родственных. Но, сожалея о цене, которую приходится платить за индивидуализацию полового чувства, сожалея о неприспособившихся людях, о неудавшихся жизнях, мы тем не менее голосуем за развитие глубоких личностных чувств в отношениях мужчин и женщин как за благо, от которого мы никогда не откажемся. Однако наше исследование трех факторов, создающих в самоанском обществе эту деперсонализацию чувств, показывает нам, что желаемое нами развитие личностного сознания может быть достигнуто и через совместное обучение, и через свободную, нерегламентированную дружбу, и, возможно, через устранение пороков, присущих слишком интимной организации семьи. Тем самым мы смогли бы уменьшить тяжесть той платы, которую в лице неприспособленных мы должны платить за нашу систему воспитания, не жертвуя ни одним из ее столь дорого купленных завоеваний.
Следующее большое различие между самоанской культурой и нашей, различие, объясняющее меньшее число невротиков на Самоа,— это различие в отношении к сексу и подготовка детей к вопросам, связанным с рождением и смертью человека. Ни секс, ни рождение не считаются здесь чем-то, о чем дети не должны знать. Самоанский ребенок не должен ни скрывать свои знания из страха быть наказанным, ни мучительно думать над плохо понятными ему вещами. Таинственность, невежество, знание, смешанное с чувством вины, болезненные фантазии, приводящие к уродливым представлениям с возможными последствиями в весьма отдаленном будущем, знание чисто физической стороны секса без знания о сопровождающих его удовольствиях, знание факта рождения без представления о сопровождающих его муках, знание факта смерти без знания сопутствующего ей разложения — вот главные пороки нашей фатальной философии предохранения детей от знакомства с отвратительными истинами. Всего этого нет на Самоа. Кроме того, самоанский ребенок, тесно связанный с жизнью множества родственников, приобретает большой и многообразный опыт, на котором и будут основываться его эмоциональные установки. Наши дети, общение которых ограничивается пределами узкого, интимного круга одной семьи (а это ограничение делается все более распространенным с ростом городов и заменой многоквартирных домов со сменяющимися жителями кварталами коттеджей), свои переживания факта рождения ребенка или смерти взрослого часто связывают только с рождением младшего брата или сестры или же смертью одного из родителей или своих бабушек и дедушек. Их знание половой сферы, если не считать детских пересудов, основывается на случайно увиденных половых сношениях их родителей. Все это имеет целый ряд совершенно очевидных недостатков. В первую очередь дети обязаны познаниями рождениям и смертям, случившимся в их собственных семьях. Младший ребенок в семье, где длительное время не было смертей, становится взрослым, так и не получив каких-то личных впечатлений, связанных с беременностью, опыта общения с маленькими детьми, никогда не вступив в контакт со смертью. Невежественный, неопытный ум явится плодородной почвой для множества плохо усвоенных, фрагментарных представлений о жизни и смерти, плодородной почвой для роста таких мнений и чувств, которые не принесут их владельцу в будущем ничего, кроме несчастий. Далее, дети в этом случае приобретают опыт рождения и смерти из чрезмерно эмоциональных источников. Рождение ребенка в их собственной семье может оказаться единственным фактом рождения, с которым они непосредственно столкнутся в течение первых двадцати лет своей жизни. Но все их отношение к родам будет основываться на случайных обстоятельствах именно этого события. Если это было рождением младшего ребенка в семье, которому предстояло узурпировать место старшего, если мать умерла при родах, если ребенок родился деформированным, то и рождение, как таковое, может показаться чем-то ужасным, чем-то связанным только с неприятными последствиями. Если единственной смертью, увиденной нами в жизни, будет смертное ложе пашей собственной матери, то и факт смерти самой по себе может оказаться навсегда связанным со всеми теми переживаниями, которые вызвала в нас эта тяжелая утрата. Именно поэтому отношение к смерти у такого человека в будущем при столкновении с другими смертями может навсегда утратить чувство меры. II половые сношения, увиденные ребенком раз или два в жизни, да еще к тому же между близкими родственниками, людьми, к которым ребенок испытывает сложные чувства, могут привести к возникновению в его сознании целого ряда ложных представлений. Истории болезни невротических детей полны случаев, когда в основе этиологии невроза лежало неправильное понимание детьми увиденного ими сексуального акта: они увидели в нем борьбу, сопровождаемую гневом и наказанием, и отшатнулись от этого эмоционально напряженного зрелища. Итак, опыт наших детей в вопросах, относящихся к жизни и смерти, зависит от случая, да и этот опыт им позволено приобретать только в условиях тесного семейного круга, то есть в самом неподходящем месте для усвоения некоторых общих фактов, тех фактов, в отношении которых чрезвычайно важно не иметь никаких особых искаженных установок. Одна смерть, два рождения, один половой акт — вот тот еще щедрый материал приобретения опыта в этих вопросах для ребенка, воспитанного в условиях, отвечающих нашим представлениям об американском образе жизни. И если сравнить с этим число примеров, которые мы считаем нужным дать ребенку, чтобы научить его рассчитывать количество кусков обоев, требующихся для оклейки комнаты площадью 8 X 12 футов, или разбирать английское предложение, то станет ясно, что здесь мы руководствуемся очень низкими стандартами наглядности. Можно возразить: впечатления этого рода обладают такой эмоциональной интенсивностью, что их повторение излишне. Но тогда ведь можно было бы утверждать, что ребенок, избитый перед уроком, где ему придется решать задачу об обоях, а после урока увидевший, как отец ударил кочергой его мать, навсегда запомнит этот урок арифметики. Но сомнительно, будет ли он знать что-нибудь о расчетах, действительно производящихся при ремонте. Одна-две увиденные картины не дают никакой перспективы ребенку, никакой возможности поставить гротескные и непривычные физические детали жизни па принадлежащее им место. Из единичного знакомства с некоторыми фактами жизни, знакомства, происходящего в условиях интенсивного эмоционального стресса, в атмосфере, неблагоприятной для того, чтобы ребенок мог их действительно понять, возникают ложные, односторонние впечатления, идиосинкразии, отвращения, страхи.
Некое правило молчания, запрещающее детям говорить что бы то ни было об их переживаниях, вызванных всем этим, содействует укреплению ложных впечатлении, порочных эмоциональных установок. Вопросы вроде “Почему у бабушки такие синие губы?” быстро пресекаются. На Самоа, где разложение наступает почти немедленно после смерти, откровенное наивное отвращение к трупным запахам у всех участников похорон отнимает у физических сторон смерти какое бы то ни было особое значение. По нашим же нормам ребенку не позволено воспроизводить свои впечатления, ему не разрешается их обсуждать и тем самым исправлять ошибочное в них.
С самоанским ребенком дело обстоит совсем иначе. Половой: акт, беременность, роды, смерть — знакомые для него события. В цивилизации, где уединенность подозрительна, соседские дети всегда будут непрошеными и невозмутимыми свидетелями событий в доме, где умирает глава семейства или же у какой-нибудь женщины происходит выкидыш. Им столь же хороню известна патология жизненных процессов, как и их норма. Одно впечатление корректирует более раннее, и это происходит до тех пор, пока подростки не смогут думать о жизни, о смерти, о чувстве, не обращая особого внимания на чисто физические детали. Не следует, однако, предполагать, что простое видение детьми сцен рождения и смерти явится достаточной гарантией против развития нежелательных установок. По-видимому, в большей мере, чем сами факты, столь часто наблюдаемые детьми, на них влияет отношение взрослых к этим фактам. Для последних роды, секс, смерть — естественная, неизбежная структура существования, в котором они ожидают и участия своих детей. Наша столь часто повторяемая пропись — “неестественно” позволять детям присутствовать при смерти — показалась бы им столь же нелепой, как если бы мы сказали, что неестественно позволять детям видеть, как другие люди едят или спят. И спокойное принятие присутствия детей при этих сценах как чего-то совершенно естественного окутывает ребенка защитной атмосферой, спасает его от шока и с большей силой вовлекает его в атмосферу общего чувства, в которой ему таким достойным образом разрешено участвовать.
Как всегда, здесь невозможно отделить сознательную установку родителей от фактической
практики и сказать, что из них первично. Это разграничение имеет смысл только
для нас, живущих в другой цивилизации. Некоторые американские родители верят
в нечто похожее на самоанскую практику воспитания и позволяют своим детям видеть
тела взрослых и тем самым приобретать более широкие познания о работе человеческого
тела, чем это принято в нашей культуре. Но они строят на песке. Такой ребенок,
как только он покидает защитный кров своего дома, сталкивается с губительным
для пего общественным мнением, считающим такие познания у детей отвратительными
и противоестественными. Поэтому существует очень большая вероятность того, что
эти родители принесут своему ребенку больше вреда, чем пользы, ибо их усилия
здесь не поддерживаются необходимым общественным мнением. Это еще один пример
возможного источника неврозов в обществе, где каждый дом отличается от другого,
ибо источником стресса оказывается тут скорее сам факт существования этих различий,
чем их природа.
Именно па этом спокойном принятии физических фактов жизни самоанцы, вырастая, и строят свое отношение к сексу. И здесь опять необходимо отделить те стороны их сексуальных отношений, которые, как кажется, приносят плоды, безусловно отвергаемые нами, и те, которые приводят к желательным для нас результатам. Возможно проанализировать самоанскую практику сексуальных отношений с двух точек зрения: во-первых, с точки зрения развития личностных отношений между полами и, во-вторых, с точки зрения устранения специфических трудностей в этих отношениях.
Мы уже познакомились с низкой оценкой самоанцами индивидуальности человека, с их обедненными представлениями о личностных отношениях. Распространенный промискуитет, несомненно, содействует такому отношению к личности. Одновременное пребывание в нескольких половых связях, их кратковременность, совершенно явное стремление избежать каких бы то ни было сильных эффектных привязанностей в половых отношениях, жизнерадостное использование для них любых предоставившихся возможностей, которые дает случай, как, например, в предположительной неверности жены, муж которой долго отсутствует, — все это делает секс на Самоа самоцелью, а по сродством, чем-то таким, что ценится само по себе и вызывает энергичный протест, как только он начинает привязывать одного индивидуума к другому. Сомнительно, чтобы недооценка личностных отношений полностью определялась сексуальными привычками этого народа. Скорее она представляет собой отраженно более общей установки культуры, систематически игнорирующей личность. Но в этой же самой практике сексуальных отношений есть и один аспект, делающий возможным и такое признание личности, в котором отказано очень многим в нашей цивилизации: полное познание самоанцами секса, его возможностей, благ, которые он несет с собою, делает их способными познать подлинную природу секса. Они не склонны относить половые отношения к числу важных межличностных отношений и определяют их значимость только половым удовлетворением, доставляемым ими. Самоанская девушка, которая пожимает плечами по поводу великолепной половой техники некоего юного Лотарио, ближе к пониманию секса как некой безличностной силы, не имеющей в себе никакого внутреннего обоснования, чем американская девушка, влюбляющаяся в первого же мужчину, который ее поцеловал. Они знакомы с вибрациями тела в ответ на половое возбуждение юноши, и так возникает их понимание сущностной безличности полового влечения, понимание, которому мы можем только позавидовать. Из их же слишком легкой, слишком случайной половой практики и возникает то игнорирование личностного в сексе, которое нам кажется таким неприятным.
До сих пор мы рассматривали вопрос, каким образом половая практика самоанцев уменьшает возможность возникновения у них неврозов. Игнорируя же наши представления об извращенности в этой сфере, употребляя это понятие лишь для обозначения редких случаев психической извращенности, они тем самым отнимают жизнь у целой сферы, рождающей неврозы. Онанизм, гомосексуализм, статистически редкие формы гетеросексуальной активности не запрещаются и не возводятся в норму. Расширение диапазона форм половой активности, связанное с этим, предотвращает возникновение навязчивой идеи вины, которая столь часто лежит в основе наших невротических заболеваний. Большее разнообразие разрешенных форм гетеросексуальных половых отношений делает любого индивидуума ненаказуемым за особые формы полового рефлекса. Более широкий диапазон того, что считается “нормальным” в сексе, создает такую атмосферу в культуре, при которой не возникает фригидность и психическая импотентность и всегда может быть создана удовлетворенность брачными отношениями. Принятие нашей культурой подобного отношения к сексу без какого бы то ни было промискуитета внесло бы значительный: вклад в решение многих наших брачных тупиков, освободило бы от клиентов наши дома терпимости и скамьи в парках.
Организация семьи и отношение к сексу, безусловно, должны быть отнесены к числу наиболее важных факторов, благодаря которым самоанский образ жизни порождает устойчивых, хорошо сбалансированных, крепких индивидуумов. Но в этой связи также необходимо отметить и общую педагогическую максиму самоанской культуры, максиму, не одобряющую скороспелость и снисходительно относящуюся к медлительным, неуклюжим, неспособным. В обществе, где темп жизни быстрее, награды весомее, а количество затрачиваемой энергии больше, у одаренных детей могли бы при этом возникнуть симптомы апатии. По замедленный темп жизни, определяемый климатом, ее благодушие и спокойствие, компенсация в танце с его вызывающе невозрастными демонстрациями зрелости создают всем детям возможность но слишком скучать. Здесь не подхлестывают неспособных, не задают им темпа, превышающего их данные, темпа, в котором они, измученные бесполезными усилиями, капитулируют навсегда. Эта педагогическая политика имеет тенденцию затушевывать индивидуальные различия и тем самым сводит к минимуму ревность, соперничество, соревнование — все те социальные установки, которые вырастают из различия способностей и имеют столь далеко идущие последствия для личности взрослого.
Этот способ решения проблемы различий между индивидуальностями поразительно созвучен требовательному миру взрослых. Чем больше держат ребенка в подчиненном, несамостоятельном состоянии, тем с большей силой он впитывает общие установки культуры, тем меньше у него шансов стать ее мятежным элементом. Кроме того, при условии достаточного времени неспособные усвоят все необходимое, чтобы образовать прочный консервативный костяк, на котором и будет надежно покоиться бремя цивилизации. Награждать титулами молодого человека значило бы давать приз исключительному, давать же титулы сорокалетнему, человеку, уже приобретшему умение нести их,— это гарантия продолжения привычного. Но эта же политика и обескураживает одаренных, и тем самым их вклад в культуру Самоа меньше, чем он мог бы быть.
Сейчас мы с трудом нащупываем наш путь к решению этой проблемы, но крайней мере для системы организованного обучения. До очень недавнего времени паша образовательная система предлагала только два весьма половинчатых решения трудных проблем, связанных с различиями в способностях детей и разными темпами их развития. Одно решение — это достаточно долгие сроки прохождения каждой образовательной ступени, чтобы все учащиеся, кроме умственно отсталых, могли бы их пройти,— метод, аналогичный самоанскому, но без его компенсаторной танцевальной площадки. В этом случае одаренный человек, развитие которого преднамеренно сдерживается, страдает над невыносимо скучными задачами, до тех пор пока ему не посчастливится найти какую-нибудь другую отдушину для своей неизрасходованной умственной энергии. И очень вероятно, что этой отдушиной окажутся либо пренебрежение школой, либо детская преступность. Другой и единственной альтернативой этого решения оказывается “перепрыгивание” ребенка через классы, основывающееся на способности ученика, одаренного большим интеллектом, заполнить образовавшиеся пробелы. Последнее решение было в высшей степени созвучно американским восторгам перед головокружительными карьерами — от лодочника или из хижины дровосека в Белый дом. Недостатки этого метода, при котором отсутствует система в подготовке, ребенок изолируется от своей возрастной группы, описывались слишком часто, чтобы нужно было их воспроизводить. Но следовало бы отметить, что при совершенно иной оценке индивидуальных способностей по сравнению с той, с которой мы сталкиваемся в самоанском обществе, мы уже в течение многих лет в наших системах организованного обучения практикуем один способ решения этой проблемы, способ похожий, хотя и менее удовлетворительный, чем их.
Методы, которыми педагоги-экспериментаторы заменяют названные выше неудовлетворительные решения, проекты, подобные Дальтон-плану34, или же ускоренных классов, в соответствии с которыми группы одаренных детей могут двигаться вперед ровным высоким темпом, не вредя ни самим себе, ни своим белее тупым одноклассникам,— это поразительный пример эффективности применения разума к институтам нашего общества. Старое краснокирпичное школьное здание — столь же случайное и причудливое явление, как и самоанская танцевальная площадка. Школа была институтом, выросшим в ответ на смутно чувствуемые, непроанализированные нужды. Ее методы были аналогичны методам, применяемым примитивными народами — нерационализированными решениями насущных проблем. Но узаконение различных методов обучения для детей разных способностей и разных темпов развития не похожи ни на что, с чем мы сталкиваемся на Самоа или в любом ином примитивном обществе. Это — сознательное, разумное изменение человеческого института в ответ на осознанные человеческие потребности.
Еще одним фактором в самоанской педагогике, приводящим к появлению иных культурных установок, являются место труда и игры в жизни самоанских детей. Самоанские дети не учатся работать, учась играть, как это бывает у многих примитивных народов. Не существует у них и санкционированного периода отсутствия обязанностей, как у наших детей. С возраста четырех-пяти лет они выполняют определенные работы, посильные для них как в физическом, так и в умственном отношении. Но все же это работы, имеющие значение для жизни всего общества. Все это не значит, что у самоанских детей меньше времени на игру, чем у американских, запертых с девяти до трех часов в школе каждый день. До введения школ, усложнивших налаженный порядок жизни, время, затрачиваемое самоанским ребенком на то, чтобы сходить куда-нибудь с поручением, подмести пол, принести воду, присмотреть за маленькими, по-видимому, было меньшим, чем время, проводимое американской школьницей на занятиях.
Различие здесь состоит не столько в количестве часов, отведенных на деятельность, управляемую взрослыми, и па свободное время, сколько в принципиально иных подходах к этой деятельности. Превращение педагогики в такую сферу деятельности, которой занимаются профессионалы, и специализация производственных процессов привели к тому, что индивидуальное домашнее хозяйство лишилось многих своих прежних функций. Наши дети не чувствуют поэтому, что деятельность, осуществляемая под чьим-то руководством, функционально близка миру взрослых дел. Хотя это отсутствие связи является чем-то скорее кажущимся, чем действительным, оно тем не менее достаточно заметно, чтобы сильно влиять на отношение детей к деятельности, где ими управляют. Самоанская девочка, нянчащая ребенка, несущая воду, подметающая пол, или же маленький мальчик, роющий землю в поисках червей, собирающий кокосовые орехи, не стоят перед проблемами такого рода. Полезность их работы для них очевидна. И эта практика поручать детям работу, которую они могут выполнить хорошо, и никогда не разрешать им неуклюже, неэффективно возиться с инструментами взрослых, как делаем мы (когда они, например, бессмысленно портя вещь, стучат по клавишам отцовской пишущей машинки), приводит к совершенно иному отношению к труду. Американские дети проводят долгие часы в школах, решая задачи, явным образом никак не связанные с деятельностью их отцов и матерей. Их участие в труде взрослых осуществляется либо в игровой форме — игрушечные чайные сервизы, куклы, игрушечные автомобили, либо же в виде бессмысленной и опасной возни с осветительными приборами. (Следует помнить, что здесь, как и в остальных случаях, когда я употребляю прилагательное “американский”, я не имею в виду американцев, недавно прибывших из Европы, где все еще существует другая традиция воспитания. Например, эмигранты с юга Италии все еще ждут производительного труда от своих детей.)
Так у наших детей вырабатывается набор ложных категорий — школа, работа, игра: работа — для взрослых, игра — для удовольствия детей, а школа — совершенно необъяснимая неприятность, за которую, правда, можно получить какие-то компенсации. Во всех этих ложных разграничениях заложена большая вероятность возникновения отрицательных установок самого разного типа: апатическое отношение к школе, никак явным образом но связанной с жизнью; ложная дихотомия между трудом и игрой, которая может привести либо к страху перед работой, несущей в себе утомительную ответственность, либо же к последующему отношению к игре как к чему-то детскому.
Дихотомия самоанского ребенка совершенно отлична по своему характеру. Работа на Самоа — выполнение обязанностей, поддерживающих жизнь общины: посадка и уборка урожая, приготовление пищи, рыбная ловля, строительство жилищ, плетение циновок, уход за детьми, приготовление подарков для свадьбы, для будущего ребенка, для унаследования титула, удовлетворение гостя. Все это — необходимые для жизни виды деятельности, в которых принимает участие каждый член общины, вплоть до самого маленького ребенка. Работа на Самоа — это не способ приобрести право на свободное время. Там, где каждая семья производит для себя и пищу, и одежду, и мебель, где нет больших недвижимых капиталов и домашнее хозяйство более высокого ранга отличается от более скромного всего лишь большей прилежностью в выполнении большего числа обязанностей, там вся ваша концепция сбережений, капиталовложений, отложенного удовольствия просто отпадает. (На Самоа нет даже четко определенных сезонов сбора урожая с их следствием — периодами обильной пищи и последующей скудости. Пища здесь всегда в изобилии, за исключением случаев, когда в отдельных деревнях несколько недель нехватки могут наступить после изобильного празднества.) На Самоа работа — это скорее что-то такое, что длится все время для каждого человека; никто от нее но освобожден; лишь немногие переутомлены. Там существует и общественное поощрение для трудолюбивых, и социальная терпимость к людям, едва зарабатывающим на жизнь. И там всегда есть досуг, досуг, заметьте, не являющийся результатом тяжелого труда или какого бы то ни было накопления капитала. Этот досуг — простой плод благоприятного климата, малой населенности, хорошо слаженной социальной системы и отсутствия социального спроса на показные траты. Игра же здесь то, что делают в свободное время,— способ заполнения больших интервалов свободного времени в структуре неутомительной трудовой деятельности.
Игра — это танцы, пение, охота, плетение венков, флирт, шутки, все виды сексуальной активности. Сюда надо включить и обрядовые посещения жителями одной деревни другой — обычай, в котором работа тесно переплетается с игрой. На Самоа поражает отсутствие каких бы то ни было различий между работой, которую необходимо делать и нельзя любить, и игрой как чем-то таким, что делают охотно, работой как главным делом взрослых и игрой как главным делом детей. Игры детей напоминают игры взрослых по своему характеру, интересу, ими вызываемому, и по их взаимоотношению с трудом. У самоанского ребенка поэтому нет никакого желания превратить деятельность взрослых в игру, перевести одну сферу в другую. Со мною была коробка глиняных трубочек для пускания мыльных пузырей. Самоанские дети умели пускать эти пузыри, но с помощью глиняных трубочек это можно было делать значительно лучше. Однако после нескольких минут восторга, вызванного необычными размерами и красотой мыльных шариков, маленькие девочки наперебой стали просить меня разрешить им отнести эти трубки домой маме, так как трубки делают для того, чтобы курить, а не играть. Чужеземные куклы их не интересовали, а своих кукол у них не было. На других островах дети плетут куклы из пальмовых листьев, на Самоа же они из них делают мячи. Они никогда не делают игрушечных домов, не пускают игрушечных корабликов. Маленькие мальчишки взбираются на настоящее каноэ и учатся управлять им в безопасных водах лагуны. Такое отношение к игре и труду в целом придает жизни самоанских детей большую цельность в сравнении с нашими.
Разумность жизни ребенка у нас определяется только путем сопоставления с поведением других детей. Если все другие дети ходят в школу, то ребенок, который туда не ходит, чувствует себя среди них неуютно. Если соседская девочка берет уроки музыки, то почему этого не может делать Мэри. Или же зачем Мэри учится музыке, если другая девочка этого не делает? Но наше ощущение различия между заботами детей и заботами взрослых настолько обострено, что ребенка не учат оценивать себя и свое поведение сопоставлением с жизнью взрослых. Так детей часто приучают рассматривать игру как нечто недостойное само по себе, как то, чему взрослые с сожалением посвящают немногие минуты своего досуга. Самоанский же ребенок каждый свой шаг в работе или в игре соизмеряет со всей жизнью общины; каждый элемент его поведения оправдан с точки зрения его ясно понятой связи с единственной нормой, известной ребенку, — жизнью самоанской деревни. Столь сложное и расслоенное общество, как наше, не может рассчитывать на стихийное возникновение такой простой схемы воспитания. И здесь нам будет трудно найти способы участия детей в жизни в целом, способы соединения их школьной жизни со всей остальной жизнью вне школы. Но только это и придало бы им то же самое достоинство, которым самоанцы наделяют своих детей.
Последним отличием самоанской культуры от нашей, отличием, которое может сказываться определенным образом на эмоциональной устойчивости их детей, является то, что на детей здесь не оказывают давления с целью заставить их сделать важный выбор. От детей требуют, чтобы они учились, вели себя правильно, трудились, но их не заставляют спешить с выбором, который они должны сделать сами. Самое первое в чем проявляется эта установка,— это табуирование отношений между братом и сестрой, главная норма скромности и приличий. И тем не менее точное время, когда это табу начинает соблюдаться, всегда предоставляется решению младшего из детей. Когда девочка достигнет сознательного возраста, возраста понимания, она сама почувствует “стыд” и установит те формальные барьеры, которые просуществуют до старости. Точно так же молодым людям никогда не навязываются и сексуальные отношения, не требуют от них и вступления в брак в нежном возрасте. Там, где возможность отклонения от принятых стандартов поведения мала, несколько лишних лет свободы действия не несут в себе никакой угрозы обществу. Ребенок, который позже начнет соблюдать табу отношений сестры и брата, фактически никому не угрожает.
Этот принцип “laissez faire”35 был привнесен и в самоанскую христианскую церковь. Самоанец не видит никаких разумных оснований для того, чтобы принуждать молодежь принимать важные решения, которые частично испортят их веселую жизнь. У них будет достаточно времени для таких серьезных вещей и после того, как они вступят в брак, или даже позднее, когда они полностью осознают последствия предпринятого шага и будут в меньшей опасности гневить бога каждый месяц или даже чаще. Миссионерские власти поняли преимущества, заложенные в этой медлительности, Стремясь, хотя и не без внутренней досады, примирить самоанскую половую этику с западноевропейским кодексом нравов, они усмотрели крупные недостатки в практике вовлечения незамужних девушек, девушек, не запертых в церковных школах, в христианскую общину. Вот почему местный пастор никогда не потребует от девушки-подростка подумать о своей душе, но посоветует ей подождать, пока она не вырастет. Что она и сделает с большой радостью.
В нас, в особенности среди протестантов, заложена сильная склонность именно к таким формам общения с молодежью. Реформация с ее повышенным вниманием к индивидуальному выбору была не склонна примириться лишь с формальной принадлежностью к церковной общине, принадлежностью по привычке. Последнее было католической моделью, а само вступление в общину там знаменовалось лишь дополнительными священными дарами и само по себе не требовало ни внезапного обращения, ни возрождения религиозного чувства. Но протестантское решение вопроса о приобщении молодого человека к церкви состоит только в откладывании выбора на необходимое время — до момента, когда ребенок достигнет “возраста самостоятельности”. После же этого к нему обращаются с самым настоятельным и драматическим призывом. Этот призыв подкрепляется родительским и социальным давлением, от ребенка требуют незамедлительного и мудрого выбора. Хотя такая практика в церквах, выросших в зоне Реформации, с их сильным упором на выбор как личное дело, исторически неизбежна, все же достойно сожаления, что условность подобного рода длится столь долго. Она даже была перенята нецерковными реформистскими группами, рассматривающими подростка в качестве законнейшего объекта своей пропаганды.
Во всех этих сопоставлениях самоанской и американской культуры многие выводы
полезны для пас лишь в ограниченном смысле: они проливают дополнительный свет
на нашу собственную практику. В некоторых же из них, однако, можно найти и указания
на то, в каких направлениях следует ее изменять. Безотносительно к тому, одобряем
или не одобряем мы решения человеческих проблем, предлагаемые другими народами,
наше отношение к собственным решениям должно значительно обогатиться и углубиться
сопоставлением их с теми же самыми решениями у других. Поняв, что наши собственные
методы не суть ни необходимые условия человеческой природы вообще, ни предустановления
бога, но плод долгой и бурной истории, мы сможем хорошо проанализировать каждый
из наших институтов. На фоне других цивилизаций они будут выглядеть рельефнее,
и, спокойно оценив их, мы не побоимся найти и их недостатки.
III КАК РАСТУТ НА НОВОЙ ГВИНЕЕ
Как ребенок превращается в оформившегося взрослого, в своеобразное отражение своей страны и своего века — вот одна из самых волнующих проблем, стоящих перед пытливыми умами. Хотим ли мы проследить извилистые пути превращения неоформившихся младенцев, которыми мы некогда были сами, в личности, предсказать будущее какому-нибудь малышу в нагрудничке, руководить школой или философствовать насчет будущего Соединенных Штатов — мы постоянно будем наталкиваться на одну и ту же проблему. С каким уже готовым снаряжением ребенок появляется на свет? В какой мере его развитие подчиняется строгим законам? Сильно или же, наоборот, слабо влияют на это развитие обучение в раннем детстве, личности его родителей, учителей, товарищей по играм, время, когда он был рожден? Не слишком ли жёсток костяк человеческой природы, не сломается ли он, подвергнувшись излишне суровым испытаниям? В каких пределах он может гибко приспосабливаться? Возможно ли перестроить конфликт между молодостью и старостью так, чтобы он потерял свою остроту или стал бы более плодотворным?
Вопросы такого рода стоят почти за любым решением, касающимся людей,— за решением матери кормить ребенка с ложечки, а не заставлять его пить из ненавистной бутылки, за решением выделить миллион долларов на строительство новой школы второй ступени с производственным обучением, за пропагандой Лиги трезвости1 или политической партии. И тем не менее это предмет, о котором мы знаем мало, а методы его научного исследования стали разрабатываться только сейчас.
Но с того времени, когда в человеческой истории произошел перелом (символически представленный в библейском рассказе о смешении языков и рассеянии народов после вавилонского столпотворения), в распоряжении исследователя человеческой природы оказалась своего рода лаборатория. Во всех частях мира, в непроходимых джунглях и на маленьких островках океана группы людей, отличающиеся по языку и обычаям от своих соседей, экспериментировали, над тем, что можно сделать с человеческой природой. Необузданное воображение многих людей шло по разным путям истории, изобретая новые орудия труда, новые формы правления, новые и отличающиеся друг от друга решения проблемы добра и зла, новые воззрения на место человека во вселенной. Один народ испытал возможности, заложенные в делении на ранги, со всеми сопутствующими ему искусственными образованиями и условностями, другой — социальные последствия гигантских человеческих жертвоприношений, третий же — результаты рыхлых, не имеющих четких организационных форм демократий. Если один народ доходил до пределов в ритуальной свободе половых отношений, то другой требовал от всех своих членов воздержания, длящегося сезонами или годами. В то время как один народ обожествлял своих мертвых, другой вместо этого предпочитал забывать их и создавал философию жизни, учившую, что человек — это трава, произрастающая утром и скашиваемая навсегда в сумерки.
В пределах расплывчатых контуров, набросанных предшествующими структурами мысли и поведения и, по-видимому, составляющих наше общее человеческое наследие, бесчисленные поколения людей экспериментировали с возможностями, заложенными в человеческом духе. Пытливым умом, ясно понимающим ценность всех этих древних экспериментов, остается только прочесть их итоги, запечатленные в форме образа жизни различных народов. К сожалению, мы были расточительны и безрассудны в нашем отношении к этим бесценным документам. Мы позволили, чтобы единственный в мире отчет об эксперименте, длившемся тысячелетия, уничтожили огнестрельное оружие, спирт, евангелизм или туберкулез. С лица земли исчезает один примитивный народ за другим, не оставляя после себя никаких следов.
Если бы поколения биологов-энтузиастов выводили какую-нибудь породу морских свинок или мух-дрозофил и тщательно регистрировали результаты опытов в течение ста лет, а затем какой-нибудь легкомысленный вандал сжег бы отчеты об этом и убил живых особей этой породы, мы бы стали гневно кричать об ущербе, причиненном науке. Однако, когда история непреднамеренно знакомит нас с результатами даже не столетних опытов над морскими свинками, а тысячелетних экспериментов над человеком, мы позволяем уничтожать отчеты о них, не протестуя.
Хотя большинство этих хрупких культур, обязанных своим сохранением не письменным документам, а памяти нескольких сотен человек, и утеряны для нас, некоторые из них все же сохранились. На маленьких островках Тихого океана, в чащах африканских джунглей, в азиатских пустынях все еще можно найти изолированные от остального мира, нетронутые общества, выбравшие иные, отличные от наших решения человеческих проблем. Здесь мы можем получить драгоценные свидетельства
адаптируемости, податливости человеческой природы.
Именно таким нетронутым народом и являются коричневые представители племени манус, живущие на островах Адмиралтейства, к северу от Новой Гвинеи. Под сводчатыми тростниковыми крышами своих жилищ, которые установлены на сваях, уходящих в оливково-зеленые воды широкой лагуны, они и сейчас живут так, как жили неизвестно сколько тысяч лет назад. Ни один миссионер не приходил к ним, чтобы научить их незнакомой вере, ни один торговец но отнимал у них землю, обрекая на нищету. Болезни белого человека, которые были завезены к ним, немногочисленны и потому укладываются в их собственную теорию болезни как наказания за содеянное зло. Они покупают железо, ткани и бусы у заезжих торговцев, они научились курить табак белого человека, пользоваться его деньгами, решать время от времени свои тяжбы в судах окружного управления. С 1912 г. войны между племенами были практически запрещены, и эта навязанная им реформа только приветствовалась странствующим торговым народом. Их молодые люди уходят на два-три года на заработки на плантации белого человека, но возвращаются они домой в свои деревни почти неизменившимися. В своей основе здесь мы имеем примитивной общество, общество без письменности, без экономической зависимости от культуры белых, сохраняющее свои собственные каноны и собственный образ жизни.
Каким образом младенцы, родившиеся в этих деревнях, стоящих на воде, постепенно усваивают традиции, запреты, ценности взрослых и, в свою очередь, становятся носителями культуры народа манус — весьма поучительный для педагогики вопрос. Наше собственное общество так усложнено, так разветвлено, что самый серьезный исследователь может в лучшем случае надеяться лишь на то, что он охватит часть педагогического процесса. Сосредоточивая свое внимание на том, как наш ребенок решает одну группу возникающих перед ним проблем, он по необходимости забывает о других. В простых же обществах, обществах без разделения труда, малочисленных, но имеющих письменности, вся культурная традиция сужается до размеров памяти у нескольких индивидуумов. С помощью записей и аналитического подхода исследователь может в течение нескольких месяцев овладеть основным в этой традиции, сделать то, на что человеку, рожденному в ней, нужны годы.
Основываясь же на детальном знании культурно-исторических предпосылок, мы сможем исследовать педагогический процесс, предложить такие решения педагогических проблем, для проверки которых мы никогда не посмели бы поставить эксперимент на наших собственных детях. Но народ манус провел этот эксперимент за нас. Нам остается только познакомиться с его результатами.
Я предприняла это исследование педагогики у манус не для того, чтобы доказать какое-нибудь положение, подтвердить какую-то уже имевшуюся у меня теорию. Многие из сделанных мною выводов удивили и меня. Описание того, как простой народ, живущий в мелководных лагунах островов южной части Тихого океана, готовит своих детей к жизни, предлагается мною читателю как миниатюрная картина воспитания человека вообще. Значимость педагогики манус для решения современных проблем воспитания состоит, во-первых, в том, что она представляет собой упрощенную картину, все элементы которой легко могут быть выявлены и поняты. Сложные процессы, кажущиеся нам слишком громоздкими для того, чтобы их можно было охватить сразу, становятся обозримыми, как под уменьшительным стеклом. Далее, некоторые тенденции в воспитании послушания, а вместе с тем свобода поступков детей, некоторые родительские установки доведены у манус до тех пределов, с которыми мы никогда не встречаемся в нашем обществе. И наконец, народ манус интересен для нас потому, что цели и средства достижения цели здесь хотя и примитивны, но не несходны с целями и средствами, которые мы можем встретить в нашем собственном, обозримом для нас историческом прошлом.
Мы увидим, насколько успешно манус внушают самым маленьким детям чувство уважения к собственности; как велико лепно решена у них проблема воспитания физической выносли вости даже у малых детей. Суровая дисциплина в соединении
с постоянной заботой о детях лежит в основе этих двух замечательных успехов
педагогики манус. И это равным образом противоречит как теории, по которой ребенка
надо защищать и укрывать, так и теории, что его следует бросить прямо в волны
жизни, предоставив ему “выплыть или утонуть”. Мир малус — хрупкие конструкции
узких площадок, воздвигнутых над прибоями лагун,— слишком опасное место, чтобы
в нем можно было делать серьезные ошибки. Успешное решение задачи приспособления
каждого младенца к этому опасному образу жизни делает педагогику манус значимой
и для решения тех проблем, с которыми сталкиваются родители по мере того как
наш собственный образ жизни становится все более чреватым опасностью несчастного
случая.
Может быть, в равной мере поучительны и ошибки педагогики манус, ибо их успехам в деле воспитания ловких маленьких атлетов, привития им священного отношения к собственности противостоят неудачи в других областях педагогики: детям позволяют совершенно свободно проявлять свои чувства, их не учат сдерживать ни свой язык, ни свой темперамент. Их не учат уважать родителей, им не прививают гордости за их культурную традицию. Бросается в глаза отсутствие здесь каких бы то ни было форм воспитания детей, которые помогли бы им с благоговением принять на себя бремя культурной традиции, с гордостью занять место взрослых. Им позволяют резвиться на превосходных игровых площадках, откуда изгнано всякое чувство ответственности и одновременно чувство благодарности и почтения к тем, чьи неусыпные труды сделали возможными эти долгие годы игры.
Те, кто полагает, что ребенок по натуре творец, наделен внутренне присущей ему силой воображения, те, кто учит, что нужно только предоставить свободу детям, чтобы они сами создали богатый и очаровательный образ жизни, не нашли бы в поведении ребенка манус подкрепления для своей уверенности. Вот перед нами дети какой-нибудь деревни, свободные от всяких забот, получившие самое элементарное воспитание от общества, заботящегося только об их физической выносливости, их уважении к собственности и соблюдении ими немногих табу. Это здоровые дети, пятидесятипроцентная детская смертность обеспечивает это здоровье. Выживают самые приспособленные. Это умные дети, среди них можно встретить лишь немногих тупиц. Движения их тел превосходно скоординированы, их чувства остры, их восприятие быстро и точно. Отношения родителей и детей таковы, что у детей чувство неполноценности или неуверенности вряд ли может возникнуть. Этой группе детей позволяют играть весь день. Но увы, к вящему сожалению теоретиков детской свободы, их игры напоминают игры щенят или котят. Не обращаясь в своих играх к богатому материалу, который дети других обществ черпают в своем преклонении перед традициями взрослых, дети манус ведут скучную, неинтересную жизнь, добродушно возятся до изнеможения, затем валяются в прострации, до тех пор, пока не отдохнут достаточно, чтобы снова начать возиться.
Картина семейной жизни у манус также странна и свидетельствует о многом. В семье главную роль играет отец,— нежный, заботливый, терпеливый защитник. В привязанностях ребенка матери отводится меньшее место. Нам, привыкшим к семье, в которой отец — суровый и несколько отделенный диктатор, а мать ребенка — его защитница и адвокат, интересно будет найти общество, в котором отец и мать поменялись местами. Психиатры работали над психологическими проблемами мальчика, вырастающего в семье, где отец играет роль патриарха, а мать — мадонны. Семья манус показывает, какую творческую роль может играть в положительном формировании личности сына любящий, нежный отец. Отсюда напрашивается вывод, что разрешение семейных проблем кроется, может быть, не в отказе отца и матери от своих ролей, как считают некоторые энтузиасты, а в том, чтобы они дополняли друг друга.
Помимо этих особых проблем педагогической практики манус имеется еще и любопытная аналогия между обществом манус и американским. Как и американцы, манус еще не обратились от главного дела — зарабатывать на жизнь — к менее непосредственной потребности — искусству жить. У них, как и в Америке, уважают трудолюбие, а прилежность и экономический успех — показатели значимости человека. Мечтателя, который увиливает от ловли рыбы и торговли, а потому на очередном празднике выглядит бедно, презирают как слабое существо. У них нет художников, но они, как и американцы, будучи богаче своих соседей, покупают их художественные изделия. Искусству отдыха, беседы, рассказа, музыки, танца, дружбы и любви они уделяют мало внимания. Их речь всегда целенаправленна, рассказы лаконичны и обработаны лишь в очень малой мере. Пению отводятся минуты скуки, танцами отмечают завершение финансовых сделок, дружба связана с интересами торговли, а любовь в сколько-нибудь развитом смысле им практически неизвестна. Идеальный человек в этом народе вообще не отдыхает, он всегда трудится, занимаясь своим делом превращения пяти нитей раковинных денег в десять.
Отношение к морали у манус вполне созвучно этой подчеркнутой роли труда: накопление собственности во все больших и больших размерах, создание все более прочных коммерческих связей, строительство все более крупных каноэ и домов. В той же мере, в какой они восхищаются трудолюбием, они ценят и честность в торговых сделках. Их ненависть к долгам, их беспокойство в связи с невыполнением экономических обязательств носят острый, болезненный характер. Они весьма невысоко ценят дипломатичность и такт: несдержанная правдивость считается большим достоинством человека. Двойной стандарт половой морали допускал у них очень грубую проституцию в прежние дни и вместе с тем предъявляет самые строгие требования к целомудрию женщин. И наконец, их религия этична в подлинном смысле этого слова. Это культ недавно умерших предков, пристально наблюдающих за хозяйственной и половой жизнью своих потомков, благословляющих тех, кто воздерживается от греха и трудится, чтобы стать богаче. Они насылают болезнь и несчастье на нарушителей сексуального кодекса и на тех, кто пренебрегает обязанностью мудро распорядиться капиталом, нажитым семьей. Во многих отношениях идеал манус очень сходен с нашим историческим пуританским идеалом, требовавшим от человека трудолюбия, благоразумия, бережливости и воздержания от мирских удовольствий, идеалом, обещавшим, что бог даст процветание добродетельному человеку.
В этом суровом трудовом мире взрослых детям совершенно не предлагают участвовать. Напротив, родители предоставляют им годы ничем не ограниченной свободы. Дети же часто благодарят их за этот щедрый дар презрением и дерзостями. Мы нередко сталкиваемся с этим и у наших детей. Мы, живущие в обществе, где именно дети носят шелк, а матери трудятся в ситце, можем отыскать нечто небезынтересное в развитии молодежи у этого примитивного народа — в мире, так часто напоминающем причудливую карикатуру на наш собственный, в мире, где валютой служат раковины и собачьи зубы, где вкладывают капиталы в браки, а не в корпорации, в мире, ведущем свою заморскую торговлю на каноэ с балансиром. Но в этом мире богатство, моральность и безопасность следующих поколений — главная забота людей, его населяющих.
III. Воспитание в раннем детстве
Младенец у манус привыкает к воде с первых лет своей жизни. Лежа на решетчатом полу, он следит за солнечными бликами, играющими на поверхности лагуны, за волнами приливов и отливов, которые сменяют друг друга под ого домом. Когда ему исполнится девять или десять месяцев, отец или мать усаживаются с ним отдохнуть в прохладе вечера на маленькой веранде, и его глаза привыкают к виду проплывающих мимо дома каноэ и деревни, стоящей в море. Когда ему около года, его учат крепко хвататься за шею матери, так чтобы он в полной безопасности мог сидеть у нее на спине. Она же носится с ним по длинному дому, сгибается под низко навешенными полками, карабкается по зыбким лестницам, соединяющим пол с верандой-причалом. Решительный, сердитый жест, с которым его вновь усаживают на спину матери, как только хватка его рук ослабнет, учит его быть настороже и крепко держаться за шею матери. Наконец наступает время, когда мать без особого риска может взять его с собой в каноэ; она будет толкать каноэ шестом или грести, в то время как младенец сидит у нее на спине. Если внезапный порыв ветра нарушит спокойствие лагуны или ее шест зацепится за скалу, каноэ может резко сбиться с хода и опрокинуть мать и ребенка в море. Вода в нем холодная, темная, едкая и жгуче-соленая. Падение в нее внезапно, но сказывается тренировка, полученная ребенком дома, — ребенок не ослабляет своей хватки, пока его мать выправляет каноэ и выкарабкивается из воды.
Иногда случается и так, что знакомство ребенка с водой происходит в еще более раннем возрасте. Пол дома сделан из планок, соединенных в решетку. Эти дощечки ломаются, гнутся, сдвигаются со своего места, образуя подчас большие щели. Неосторожный ребенок у какого-нибудь ленивого отца может подползти к одной из этих щелей и провалиться в холодную, отвратительную воду под домом. Но мать всегда рядом, никакое дело не может заставить ее полностью забыть о ребенке. Она выскакивает из дверей, слетает вниз по лестнице, и через мгновение она уже в воде: младенца подхватывают, согревают и успокаивают у огня. Хотя дети часто проваливаются сквозь пол, я не слышала ни об одном утонувшем ребенке, а позднее подлинное знакомство с водой, по-видимому, снимает все следы шока, так как среди манус нет никого, кто боялся бы воды. Несмотря на эти младенческие ныряния, море так же неотразимо влечет ребенка манус, зовя его исследовать и открывать, как зеленая лужайка наших детей.
В течение первых нескольких месяцев после того, как мать начнет брать его с собой в свои походы по деревне, младенец сидит спокойно у нее на спине или же на носу каноэ, а мать в это время толкает лодку с кормы в десяти футах от него. Ребенок сидит спокойно, обученный опасностями, которым он подвергался ранее. Его не привязывают к месту никакими ремнями, никакой детской “упряжью”. Да и нет никакой трагедии, если он свалится за борт. Падение в воду безболезненно. Отец или мать всегда здесь, чтобы подхватить его в воде. Детей до двух с половиной — трех лет никогда не вверяют старшим детям или даже молодым людям. Родители требуют от ребенка очень ранней физической приспособленности, но не подвергают его никакому излишнему риску. Ему никогда не позволяют бродить одному вне границ безопасного места и бдительной опеки взрослых.
Таким образом, ребенок может падать, погружаться в холодную воду, он может
запутываться в скользких водорослях, но ему никогда не грозит такой несчастный
случай, который заставил бы его сомневаться в неколебимой безопасности его мира.
Хотя сам он может еще и не овладеть физическими навыками, необходимыми для того,
чтобы чувствовать себя вполне уверенно в воде, эти навыки есть у его родителей.
Жизнь, проведенная на воде, сделала для них воду родным домом. Они устойчивы,
у них острые, внимательные глаза, а движения точны и быстры. Ребенка никогда
не роняют, мать никогда не допустит, чтобы он выскользнул из ее рук или же ударился
головой о дверной косяк или полку. Всю свою жизнь она сохраняла равновесие на
планширах каноэ шириною не более дюйма, точно оценивала расстояние между сваями
дома, когда ей надо было причалить свое каноэ, не повредив аутригер2,
она поднимала огромные хрупкие горшки с водой от причала дома, карабкаясь по
неустойчивым, колеблющимся лестницам. В присмотре за ребенком она не допускала
никаких неловкостей. И каждое ее движение несет ребенку новые подтверждения
безопасности его мира, подтверждения, снимающие любые сомнения, которые может
породить у него его меньшая физическая тренированность. Дети манус настолько
полно доверяют своим родителям, что ребенок прыгнет с любой высоты в расставленные
руки взрослого, прыгнет слепо, нимало не сомневаясь, что его благополучно подхватят.
Родительская бдительность и опека сопровождаются вместе с тем и требованием к ребенку, чтобы он сам прилагал максимальные усилия, вырабатывал у себя максимально возможную физическую ловкость. Здесь отмечается каждое достижение ребенка, и от ребенка неумолимо требуют, чтобы он шел дальше. Среди манус нет таких детей, которые, сделав два-три первых неуверенных шага, упали бы, разбили себе нос, а потом отказывались бы ходить в течение трех последующих месяцев. Суровый образ жизни требует, чтобы дети становились самостоятельными как можно раньше. До тех пор пока ребенок не научится управлять своим телом, он в опасности и дома, и в каноэ, и на маленьких островах. Мать или тетка становятся его рабами, не смеющими оставить его даже на минуту, вынужденными непрерывно следить за его неуверенными шагами. Вот почему каждое новое умение поощряется и настойчиво воспитывается в ребенке. Когда он делает первый шаг, взрослые оставляют свою работу и собираются вокруг него. Однако он не найдет такой сочувствующей аудитории, которая бы погоревала вместе с ним над его первым падением. Его ласково, но твердо поставят на ноги и скажут, чтобы он попытался идти снова. И единственный способ для пего сохранить интерес к себе у обожающего его окружения — это попытаться идти снова. Так душится жалость к себе и делается второй шаг.
Как только младенец начинает делать свои первые неуверенные шаги, его ставят на дно лагуны во время отлива. Тогда некоторые ее части обнажены, а другие покрыты водою всего лишь па несколько дюймов. Здесь ребенок сидит и играет в воде или делает несколько неуверенных шагов по упругой, губкообразной грязи. Мать не оставляет его и не дает долго быть в лагуне, чтобы он не утомился. Когда он становится старше, ему позволяют бродить по дну во время отливов. Пока он не научится плавать, старшие внимательно следят за тем, чтобы он не попал в глубокую воду. Но этот надзор ненавязчив. Мать оказывается всегда рядом с ним, когда он попадает в трудное положение, но его не изводят и не мучат бесконечными “не смей!”. Весь мир его игры устроен таким образом, что ему позволено делать маленькие ошибки, которые учат его более верным оценкам и большей осторожности. Но ему никогда не позволят сделать ошибку, которая достаточно серьезна, чтобы надолго запугать его или затормозить его активность. Он — канатоходец, обучающийся трюкам, которые мы бы сочли невыносимо тяжелыми для маленьких детей, но его канат протянут над сеткой умелой родительской заботы. Если мы приходим в ужас, видя младенца, который сидит на носу каноэ и которому ничто не мешает упасть в воду, то манус в равной мере пришли бы в ужас от американской матери, которая должна наставлять своего десятилетнего сына не подсовывать пальцы под обод кресла-качалки или не высовывать голову из автомобиля. В такой же мере отталкивающей показалась бы им и наша манера учить детей плавать, бросая их на глубокое место. Картина взрослого, по своей воле ввергающего ребенка в мучительную ситуацию, пользующегося своей силой, чтобы побудить ребенка примириться с необходимостью, вызвала бы у них справедливое негодование. Требовать от детей, чтобы они плавали в три года, могли карабкаться, как молодые обезьяны, даже до трех лет,— все это представляется нам каким-то насилием над природой ребенка. На самом же деле за этим стоит спокойная настойчивость родителей, требующих, чтобы дети пускали в дело каждую частицу энергии и сил, которыми они наделены.
Плаванию не учат: маленькие кулики подражают здесь своим ненамного более старшим братьям и сестрам и после барахтанья в воде по пояс начинают делать нужные движения сами. Уверенность движений на земле и в воде приходит почти одновременно, так что заклинание, читаемое над только что разродившейся женщиной, гласит: “Да не родится у тебя другой ребенок до тех пор, пока этот не пойдет и не поплывет”. Как только ребенок начинает плавать, резко и отрывисто выбрасывая руки, без всякого стиля, но с большой скоростью, ему дается маленькое собственное каноэ. Эти маленькие каноэ имеют пять или шесть футов в длину. По большей части они лишены аутригера и представляют собой нечто вроде простых полых корыт, трудноуправляемых и легко опрокидывающихся. В компании детей годом или двумя старше малыши начинают играть с этим каноэ на мелководье целые дни. Они гребут, отталкиваются шестом, затевают гонки, устраивают тандемы из своих маленьких суденышек, опрокидывают и вновь переворачивают их. Все это сопровождается криками восторга и воодушевления. Самое жаркое солнце не может разогнать их по домам; самый проливной дождь лишь придает их игровой площадке новый чарующий вид. Около половины времени бодрствования дети проводят в воде, с радостью усваивая искусство быть как дома в своем водном мире.
Научившись немного плавать, они взбираются па большие каноэ, ныряют с их носов, карабкаются на них с кормы или же, цепляясь за аутригер, плывут вместе с каноэ, положив одну руку на его податливый поплавок. Как бы ни спешили родители, они никогда не помешают такой полезной игре.
Следующий шаг в овладении морскими навыками делается тогда, когда ребенок начинает править большим каноэ. Рано утром вид деревни оживляется плывущими каноэ, в которых взрослые спокойно сидят на средних скамьях, а малыши трех лет управляют каноэ, в три-четыре раза большими, чем они. На первый взгляд эта процессия выглядит либо как грубейшая разновидность демонстрации родительской власти, либо как особо возмутительная форма эксплуатации детского труда. Отец, мужчина пяти футов девяти-десяти дюймов, весящий сто пятьдесят фунтов, сидит в расслабленной позе. Каноэ — длинная и тяжелая лодка, выдолбленная из твердого ствола; неуклюжий аутригер затрудняет управление ею. И в конце этого длинного судна, вскарабкавшись своими худенькими ножками на его узкие планширы и напряженно балансируя, стоит коричневый малыш, мужественно сражаясь с шестифутовым рулевым шестом. Он так мал, что скорее напоминает малоприметный орнамент кормы, чем лоцмана неуклюже двигающегося судна. Медленно, являя миру картину скорее энергичных действий, чем реального движения к цели, каноэ плывет через деревню, плывет среди других каноэ, в команде которых точно так же состоят такие же малыши. Но это не эксплуатация детского труда и не праздный парад родительского престижа. Это часть целой системы, поощряющей ребенка максимально напрягать свои силы. Отец спешит. В этот день у него много работы. Может быть, он собрался в далекое плавание или же хочет устроить важное празднество. Управлять каноэ в лагуне — совсем привычное дело для него, для него это легче, чем ходить. Но для того чтобы маленький ребенок почувствовал себя и нужным, и пригодным для условий сложной морской жизни, отец отсаживается на среднюю скамейку, а маленький лоцман ведет каноэ. И здесь снова вы не услышите резких слов, когда ребенок правит лодкой неуклюже. Отец только не обращает никакого внимания. Зато при первом удачном ударе шеста, направляющем лодку на нужный курс, обязательно последует одобрение.
Этот тип обучения можно оценить до его результатам. Дети манус чувствуют себя в воде, как дома. Они не боятся ее и не смотрят на нее как на что-то сложное и опасное. Требования, предъявляемые к ним, сделали их глаза острыми, реакции быстрыми, а тела умелыми, как у их родителей. Среди них нет пятилетнего ребенка, который не умел бы хорошо плавать. Ребенок манус, который не умел бы плавать, был бы таким же отклонением от нормы, насколько патологичным был бы американский ребенок пяти лет, не умеющий ходить. До того как я поехала к манус, меня мучила проблема, как я смогу собрать маленьких детей в одно место. В моем воображении вставало специальное каноэ, каждое утро подплывающее к домам и берущее детей на борт. У меня не было никаких оснований для беспокойств. Для ребенка манус перейти из дома в дом не проблема. Он сделает это либо в большом каноэ, либо в своем маленьком или же проплывая нужное расстояние с ножом в зубах. И другие проблемы приспособления детей к внешнему миру решаются тем же самым методом. Каждый успех ребенка, каждая его честолюбивая попытка получают одобрение; слишком амбициозные проекты мягко отстраняются; на небольшие неудачи просто не обращают внимания, а серьезные ошибки наказываются. Так, если ребенок, уже научившись ходить, спотыкается и набивает себе шишку на лбу, он не будет подхвачен сострадательными руками матери. Мать не будет осушать своими. поцелуями его слезы, создавая тем самым роковую связь между физическим страданием и дополнительной лаской. Вместо этого маленького неумеху поругают за его неловкость, а если он к тому же очень глуп, то и звонко отшлепают в придачу. В следующий раз, когда ребенок оступится, он не будет искать глазами сочувствующую его страданиям аудиторию, как это очень часто делают паши дети; скорее он очень будет хотеть, чтобы никто не заметил его faux pas3. Эта педагогическая установка, сколь бы суровой и несострадательной она ни казалась, заставляет ребенка вырабатывать у себя совершенную моторную координацию. Среди четырнадцатилетних детей невозможно выделить ребенка, отличающегося от других меньшим развитием моторных навыков. Это можно сделать, только давая им специальные упражнения, например по метанию копья, где выделяются некоторые. Но в повседневных видах деятельности — в плавании, гребле, управлении лодкой, лазании — у всех очень высокий ypoвень развития навыков. А неуклюжесть, физическая неуверенность и потеря самообладания у взрослых вообще не встречаются. Манус очень чувствительны к индивидуальным различиям в навыках, познаниях и быстро клеймят глупого, плохо обучаемого человека, мужчину или женщину с плохой памятью. Но у них нет слова, которое обозначало бы неловкость. Меньшее умение ребёнка сделать что-либо описывается просто: “еще не понимает”. Что он в недалеком будущем не усвоит искусства владеть своим телом, управлять каноэ, считается чем-то немыслимым. Во многих обществах момент, когда ребенок начинает ходить, знаменует и начало больших трудностей для взрослых. Ходящие дети — постоянная угроза собственности, они разбивают тарелки, проливают суп, рвут книги, запутывают пряжу. Но у манус, у которых собственность священна и ее потеря оплакивается так же, как смерть, уважение к собственности прививается детям с самых первых лет. Еще прежде чем они начнут ходить, их бранят и наказывают, если они дотронутся до чего-либо им не принадлежащего. Иногда было очень утомительно слушать, как какая-нибудь мать монотонно увещевает своего ребенка, ковыляющего среди пантах странных для него и незнакомых вещей: “Это не твое. Положи. Это принадлежит Пияп. Это тоже. Это тоже. Положи сейчас же”. Но мы пожали плоды этой неусыпной бдительности: все наше имущество — завораживающие красные и желтые банки консервов, фотоматериалы, книги — находилось в полной безопасности от двух-трехлетних детей, которые в большинстве других обществ стали бы неукротимыми вандалами, лесными грабителями. Как и в случае с воспитанием физической ловкости, никогда не делалась попытка облегчить ребенку задачу, потребовать от него меньше, чем он может дать. Вещи не убирают от ребенка, чтобы он не мог их достать. Мать рассыпает свои маленькие, ярко окрашенные бусины на циновку или же в мелкую тарелку и ставит ее на пол, так что ее ползающий ребенок вполне может схватить их. И ребенка учат не прикасаться к ним; там, где даже собаки надрессированы настолько, что рыбу можно положить на пол на несколько часов без всякого риска, там и для маленьких человеческих существ не делают никаких поблажек. Хороший младенец — это младенец, который ни к чему не прикасается, хороший ребенок — это ребенок, который ни к чему не прикасается и никогда не попросит ничего ему не принадлежащего. Это единственные заповеди пристойного поведения, соблюдение которых требуется от детей. И как их физическая подготовленность позволяет без всякого риска оставлять их одних дома, так и тщательно воспитанное в них уважение к собственности позволяет без всякого риска оставлять толпу шумных ребятишек в доме, полном вещей. Они не притронутся ни к одному горшку, не стянут ни одну копченую рыбу с полки, ни одна нить раковинных денег не будет разорвана в пылу борьбы, и раковины не будут брошены в море. Малейшее нарушение беспощадно карается. Однажды каноэ из другой деревни пристало к маленькому островку. Три восьмилетние девочки забрались на оставленное каноэ и спихнули один горшочек в море, где он ударился о камни и разбился. Всю ночь в деревне раздавались призывы тамтамов и сердитые голоса, обвиняющие, осуждающие или извиняющиеся за причиненный ущерб и поносящие беспечных детей. Отцы в своих речах, полных гнева и стыда, описывали, как они не оставили живого места на юных преступницах. Подружки провинившихся не только не восхищались дерзким преступлением, но и отделились от них в высокомерном неодобрении и высмеивали их хором.
Любая поломка, любая беззаботность наказываются. Родители не смотрят снисходительно на поломку старого, уже треснувшего горшка, приходя в ярость лишь тогда, когда разбитый горшок оказался новым, как это делают американские родители. Те позволяют ребенку рвать сначала календарь, потом телефонную книгу, а затем удивляются его горькому изумлению, когда его бьют за вырванные листы семейной Библии. Наказание за кражу хвоста рыбы, маленького кусочка таро, полусгнившего ореха бетеля будет не меньшим, чем за кражу чаши с едой с праздничного стола. С не меньшей неумолимостью мы сталкиваемся и в расследовании воровства. Я знала маленькую девочку двенадцати лет по имени Ментун, которая слыла воровкой. Дети издевались над ней. Почему? Потому что однажды она выловила в воде плывущие предметы — кусок пищи и банан, которые, очевидно, упали в воду из одного из соседних домов. Присвоить эту добычу, предварительно не поискав возможного владельца, означало украсть. Ментун была бы более осмотрительной в будущем, если бы ей не вменяли в вину любое исчезновение собственности в течение всех последующих лет. Я не переставала удивляться детям, которые, найдя клочок вожделенной бумаги, упавший с веранды или же заброшенный на маленький островок вблизи дома, всегда приносили его мне, спрашивая: “Пияп, это хороший или плохой?” — прежде чем унести к себе скомканный листок.
Области знания, которыми должны овладеть маленькие дети, именуются “понимание дома”, “понимание огня”, “понимание каноэ”, “понимание моря”.
“Понимание дома” включает следующее: надо осторожно двигаться по ненадежному полу, уметь карабкаться по лестнице или же сваям с зарубками, надо не забывать отодвинуть планку в полу, когда плюешь, мочишься или выбрасываешь мусор в море, надо уважать любую собственность, лежащую на полу, нельзя карабкаться на полки или на любое место дома, прогибающееся под весом, нельзя приносить грязь и мусор в дом.
Огонь поддерживается в одном или во всех четырех очагах, расположенных попарно вдоль боковых стен дома, ближе к середине. Очаг представляет собой толстый слой золы на плотных циновках, окруженных прочными бревнами твердого дерева. Площадь такого очага — около трех квадратных футов. В центре очага три или четыре булыжника, служащие опорами для горшков. При варке пользуются маленькими кусками дерева, огонь же поддерживается поленьями покрупнее. Тщательно уложенные поленницы дров располагаются на низких полках сбоку от очагов. Прямо над очагами нависают полки для копчения, где хранится копченая рыба. “Понимание огня” означает понимание того, что огонь обжигает кожу, воспламеняет щепки, солому, легко загорающееся дерево, что тлеющие угли вспыхивают, если на них дуть, что их, взяв из очага, нужно нести с очень большой осторожностью, не оступаться, не соединять с другими предметами. Оно означает также понимание того, что вода гасит огонь. “Понимание огня” не означает умения его разводить, этим искусством мальчики овладевают много позже — в тринадцать-че-тырнадцать лет. (Женщины никогда не разводят огонь, хотя они могут и помогать при этом, держа тлеющий пепел в ладонях.)
“Понимание каноэ и моря” приходит немногим позже, чем “понимание дома и огня”,
этого непосредственного окружения ребенка. Навыки обращения ребенка с каноэ
считаются достаточными, если он может удерживать равновесие, стоя на двух узких
планширах его бортов, точно направлять его шестом, достаточно хорошо грести,
чтобы управлять им при умеренном ветре, точно вводить его под дом, не повредив
аутригер, выводить каноэ из флотилии других лодок, скопившихся вокруг причала
дома или у края островка, и выпрыгивать из каноэ, делая ловкое движение назад
и вперед, движение, заставляющее погружаться вначале нос, а затем корму лодки.
“Понимание моря” включает умение плавать, нырять, плыть под водой, способность
удалять воду из носа и горла наклоном головы вперед и ударом сзади по шее. Дети
между пятью и шестью годами овладевают этими обязательными навыками.
Дети учатся говорить потому, что мужчины и старшие мальчики любят играть с ними. Манус не считают, что детей необходимо тщательно учить этому. Они учатся говорить, играя со взрослыми. Большую помощь здесь оказывает любовь к повторам. Меланезийские языки очень часто используют прием повтора для усиления речи. <...> Хотя, строго говоря, этот прием повтора должен служить для выражения длительности или интенсивности действия, очень часто простая привычка к повтору овладевает рассказчиком, и вскоре его речь будет звучать так: “Теперь он встретил женщину. Ее имя было Саин, Caин, Саин”. Иногда повторяют даже предлоги или частицы. Слушатели также обладают склонностью подхватывать фразу, повторять ее или же превращать в длинную, монотонную песню. Это особенно часто случается тогда, когда говорящий произносит фразу в напевном тоне, выговаривает ее в ключе, выделяющем ее из тональности беседы, или бормочет ее себе под нос. Самые случайные и обыденные фразы, такие, как “Я не понимаю” или “Где мое каноэ?” будут подхвачены группой и превращены в напев, который будет повторяться с полным самоудовлетворением в течение нескольких минут. Особенности произношения и акцент подхватываются и имитируются точно таким же образом.
Эта не подчиняющаяся никаким законам страсть к повторам4 создает превосходную атмосферу для овладения ребенком навыками речи. Взрослые не скучают, когда имеют дело с несколькими словами, которые может пролепетать младенец. Наоборот, именно эти с трудом усваиваемые им слова служат великолепным предлогом для взрослого отдаться своей собственной страсти к повторам. Так, младенец говорит “я”, и взрослый говорит “я”, младенец говорит “я”, и взрослый говорит “я” и т. д., и т. д., в той же самой тональности. Я насчитывала до шестидесяти повторов одного и того же слова либо просто слога, лишенного смысла. II в конце шестидесятого повтора ни младенцу, пи взрослому не было скучно. Ребенок со словарным запасом в десять слов ассоциирует такое слово, как “я” или “дом”, с кем-нибудь из взрослых, с которым он был занят этой игрой в слова, и, когда его дядя или тетка проплывают мимо его дома в каноэ, он с надеждою кричит им “я”, “дом”. Он не будет разочарован: обязательный взрослый, столь же довольный, как и ребенок, крикнет в ответ “я” или “дом”. И эта перекличка будет длиться до тех пор, пока каноэ не отплывет за пределы слышимости голоса. Маленьких девочек взрослые обычно зовут “Ина”, маленьких мальчиков — “Ина” или “Папу”, и ребенок отвечает “Ина” или “Папу”, создавая тем два взаимоотношения, не предусмотренные формальной системой родства.
Все сказанное о речи в равной мере относится и к жесту. Взрослые играют с детьми в игры — подражания жестам до тех пор, пока ребенок не выработает у себя привычку к подражанию, которая на первый взгляд кажется почти навязчивой. Это в особенности касается мимики — зевания, закрытых глаз, надутых губ. Дети переносили эту привычку подражать выражениям лица, реагируя и на мой карандаш с резной человеческой полуфигурой на конце. Фигурка на конце, казалось, выпятила грудь. Тонкие губы на лице казались сжатыми всем туземцам и почти всем их детям. И все они, глядя на карандаш, сжимали губы и выпячивали грудь. Я показывала детям одну из тех танцующих бумажных марионеток, которые дергаются с невероятной развязностью, свисая со шнурка. Еще до того как дети поймут, что за игрушка перед ними, их ноги и руки колеблются самым прихотливым образом в подражание марионеткам.
Эта привычка к имитации, однако, не навязчива, так как она немедленно исчезает, будучи осознанной. Если кто-нибудь скажет ребенку, рабски подражающему его движениям: “Делай так, как я”, то ребенок остановится, обдумает свои действия и чаще всего откажется от подражания. Имитация у него — просто привычка, естественная человеческая склонность, получившая "чрезвычайное развитие в раннем детстве и сохранившаяся в более стереотипных формах в речи и песнях взрослых. Она наиболее зримо выражена у детей от одного до четырех лет, и ее ранняя утрата может быть соотносима с ранним развитием в других отношениях. <...>
Трудовым навыкам маленьких мальчиков обучают мало. Они умеют отбеливать борта своих каноэ соком водорослей, делать крепкие веревки из ротанга, у них есть начальные навыки обтесывания дерева, но они не умеют вырезать из него. Они знают, как укрепить балансир каноэ, как ошкурить его борта пучками кокосовых листьев и сделать грубые факелы из бамбука для ночных выходов в море. Но они ничего не знают о плотницком искусстве, за исключением того, что сохранилось в их памяти со времени раннего детства, когда они были тесно связаны с отцом.
Итак, дети усвоили все физические навыки, которые им понадобятся в дальнейшей жизни. Они умеют точно оценивать расстояния, метко бросать, ловить брошенное, верно определять расстояния при прыжках и нырянии, сохранять равновесие на самых узких и ненадежных опорах, вести себя уравновешенно, умело и спокойно и на земле и на море. Их тела натренированы для танцев взрослых, их глаза и руки — для ловли рыбы копьем, их голоса привыкли к ритмам песен, их кисти гибки, и они могут выбивать дробь на барабане, их руки натренированы для гребли и управления лодкой. Система обучения, осуществляемая уверенно, с неуклонной настойчивостью и вниманием, дает маленькому ребенку необходимые физические навыки, на основе которых он в последующие годы будет все строить сам, подражая старшим детям и взрослым. Самая тяжелая часть его физического воспитания завершается к трем годам. Все остальное приобретается в играх, для которых у него имеется все — безопасные и удобные площадки, веселые товарищи всех возрастов и обоих полов.
Но представление манус об общественной дисциплине настолько же туманно, насколько строги их нормативы физического воспитания. От детей не требуется ничего, что выходило бы за пределы физической ловкости и уважения к собственности. Исключением здесь являются только правила элементарного приличия. Как только ребенок начинает ходить, его учат отправлять свои потребности не на глазах у других; отношение к этому как к чему-то постыдному, вызывающему сильное смущение должно войти в его плоть и кровь. И это отношение передается не суровостью или наказаниями от случая к случаю, а проявлением родительских эмоций. Ужас, отвращение, брезгливость родителей передаются провинившемуся ребенку. Отношение родителей к нарушению приличий такого рода настолько сильно, что его так же легко внушить ребенку, как вызвать чувство паники. Об интенсивности этого чувства стыдливости можно судить хотя бы по тому, что мужчины находят постыдным раздеваться в присутствии друг друга, а взрослую девочку учат, что, если она снимет свою травяную юбочку в присутствии другой женщины, духи накажут ее. Стыдливость никогда не приносится в жертву удобствам; в морских переходах, длящихся много часов, соблюдаются самые строгие правила приличия, если присутствует лицо другого пола.
Этим правилам приличия, чувству стыда детей учат очень рано. Их обертывают в жаркие колючие одежды, и они ходят в них на глазах у взрослых. Но как только дети начинают чувствовать себя в безопасной дали от смущающего их надзора, дисциплина кончается. Детей не учили ни повиновению, ни уважению к желаниям родителей. Двухлетнему ребенку позволено издеваться над матерью, которая всего лишь просит его пойти домой. С наступлением темноты дети должны быть дома, но это совсем но означает, что они идут домой, если их позовут. Если голод не загонит их в дом, то родители должны идти искать их и возвращать домой, часто силой. Запрет идти играть на другой конец деревни часто длится не дольше, чем бдительность запретившего. Достаточно ему только отвернуться, чтобы ребенок сбежал и поплыл под водой до тех пор, пока не будет на безопасном расстоянии.
Приготовление пищи у манус — трудоемкий процесс, требующий многих усилий. Саго
готовят без воды в мелких плошках над огнем, постоянно его мешая. Оно годно
к употреблению в течение приблизительно двадцати минут после снятия с очага.
И тем не менее от детей нельзя ожидать, что они придут домой ко времени принятия
пищи семьей. Они убегают утром до завтрака и возвращаются домой спустя час или
два после пего, требуя еды. Десятилетний ребенок будет стоять посредине дома
и монотонно кричать до тех пор, пока кто-нибудь не оставит свои дела, чтобы
приготовить для него еду. Женщину, которая ушла в дом какого-нибудь родственника,
чтобы помочь ему в чем-нибудь или составить план будущего праздника, непременно
атакует ее шестилетний ребенок, который будет вопить, тянуть ее за руку, пинаться,
царапаться до тех пор, пока она не пойдет домой и не покормит его.
Родители, которые были столь тверды, обучая ребенка делать первые шаги, становятся мягким воском в руках юного мятежника, когда речь заходит о каких-нибудь правилах общественной дисциплины. Дети едят, когда хотят, играют, где хотят, спят тогда, когда они сочтут это нужным. Они не обращаются уважительно к родителям, более того, им дозволяется большая распущенность в языке, чем взрослым. Самый маленький сорванец сможет с вызовом и презрением кричать на самого древнего старца деревни. Детей не учат отдавать что-нибудь старшим: лакомый кусок по священному праву принадлежит им. Они могут криком собрать преданных им взрослых и склонить их делать все, что им захочется. Они не работают. Девочки после одиннадцати или двенадцати лет выполняют кое-какие работы но дому, мальчики же ничего не делают вплоть до женитьбы. Община ничего не требует от них, кроме уважения к собственности и соблюдения элементарных правил приличия.
Несомненно, эта поразительная свобода укрепляет их физически. Развитые моторные навыки рождают в них полную уверенность в себе. Ребенок у манус — это повелитель вселенной, недисциплинированный, не сдерживаемый никаким почтением или уважением к старшим, живущий в состоянии почти полной свободы, которую ограничивает лишь некоторые правила приличия. Других правил — правил самоконтроля и самопожертвования — он не знает. У него типичная психология набалованного ребёнка. Дети у манус всегда только требуют и никогда ничего не дают. Единственная маленькая девочка в деревне, которая из-за слепоты своего отца должна была помогать ему, была поэтому ласковым, великодушным ребенком. От всех других детей ничего не требовалось, но и ничего нельзя было получить.
К своим же родителям, их преданным слугам, дети испытывают собственнические
чувства, находятся от них почти в младенческой зависимости, но почти не заботятся
о них. Их эгоцентризм — естественное дополнение тревожной, вседозволяющей любви
родителей, любви, допускаемой ограниченными идеалами этой культуры.
IV. Семейная жизнь
Жизнь в семье ребенка манус резко отличается от семейной жизни американского ребенка. Правда, его семья состоит из тех же самых членов — отца, матери, одного-двух братьев или сестер, иногда бабушки, реже дедушки. Вечером вход в дом тщательно баррикадируется, и родичи требуют, чтобы все дети были дома после захода солнца. Исключение делается только для лунных ночей. После ужина дети укладываются спать на циновко или же засыпают на руках у старших, а те бережно переносят их на место. Тлеющие связки листьев кокосовых пальм освещают мерцающим светом темные углы дома. На первый взгляд перед нами картина счастливой, дружной семьи, семьи, вполне соответствующей нашему идеалу. В ней нет чужаков, и люди, любящие друг друга больше всего на свете, объединились у домашнего очага.
Но более близкое знакомство с семейной жизнью манус позволяет выявить большие различия. У молодых мужчин нет собственных домов, и они вынуждены жить на задних половинах домов старших братьев или молодых дядей. Когда две такие семьи живут вместе, жена младшего должна избегать старшего. Она никогда не вступает на его половину, отделенную висящей циновкой, когда он там. Детям, однако, позволено перебегать из одной половины на другую. Но постоянное стремление избежать встречи со старшим, запрет на употребление личных имен при обращении к старшему, а также зависимость младшего от старшего ведут к напряженности в отношениях между двумя семьями. У манус господствует отцовское право: мужчина, как правило, наследует своему отцу или брату, жена почти всегда идет жить в дом мужа.
Хотя семейная группа мала, а связи между родителями и детьми тесные, отношения между мужем и женой натянуты и холодны. Отец и мать кажутся ребенку двумя совершенно различными людьми, борющимися за него. Кровные связи его родителей сильнее, чем их отношения друг с другом, и существует больше факторов разъединяющих, чем объединяющих их. Короткое знакомство с некоторыми из семей в Пере5 покажет преобладающую эмоциональную тональность супружеских отношений.
Возьмем, например, семью Ндросаля. Ндросаль — кудрявый, миловидный бездельник,
скорый на похвальбу и медлительный в действиях. Его первая жена принесла ему
двух мальчиков и умерла. Супруг его сестры усыновил старшего, младший остался
с ним на попечении его второй жены — высокой, худощавой женщины из отдаленной
деревни. Новая жена сразу же родила ему девочку. Девочка оказалась очень болезненной.
Месяц за месяцем она страдала и плакала в своей подвесной колыбельке, которую
отец оборудовал для нее. Если ребенок так болен, то его нельзя взять с собой
из дому, что бы ни случилось, нельзя его и оставить ни на минуту. Поэтому мать
в течение долгих месяцев не выходила из дома, бледнела и таяла. Пища не была
слишком изобильной. Ндросаль был очень привязан к своей старшей сестре — женщине
определенного и решительного характера, средних лет, деловой, всегда занятой
и всегда нуждавшейся в помощи брата. Когда девочка у брата заболела, она взяла
к себе второго сына Ндросаля, и так оба малыша Ндросаля оказались в ее доме.
Он любил таскать их па спине, любил валяться и возиться с ними, брать их с собою
на рыбную ловлю и проводил большую часть времени в доме сестры, расположенном
рядом с его собственным. А когда у пего был хороший улов, большая часть рыбы
попадала в горшок его сестры. У жены Ндросаля не было близких родственников
в деревне, но однажды младшая сестра ее мужа принесла ей пойманных крабов. Ловля
крабов — женское дело, поэтому в доме не ели крабьего мяса уже в течение долгих
месяцев. Она быстро приготовила их, не обращая внимания на то, что одна
из их разновидностей была табу для всех членов семьи мужа. Супруг вернулся домой
поздно, с пустыми руками и потребовал еды. Жена подала ему крабов и в ответ
на его вопрос, нет ли среди них запрещенного вида, обманула его. В вареном виде
крабы не отличались друг от друга. Ндросаль начал ужинать, ворча, что жена не
проявляет должного внимания к его табу. Почти тотчас же ребенок стал кричать.
Младшая сестра со своим мужем в это время проживали на задней половине его дома.
Жена подошла к колыбельке и занялась ребенком, но он продолжал кричать. Ндросаль
строго посмотрел на жену: “Дай ей грудь”.— “Я уже хорошо накормила ее. Она не
голодна, она больна”,— ответила та. “Накорми ее, разве ты не слышала, что я
сказал, ты, негодница! Ты лгунья и дура, не заботящаяся ни о табу своего мужа,
ни о своей дочери!” Поднявшись от стола, он излил поток проклятий на нее. Но
она застыла над своим ребенком, мрачная, в слезах, но убежденная, что девочка
не голодна. Тогда разъяренный супруг схватил бутыль с негашеной известью и швырнул
горсть известкового порошка прямо ей в глаза. Известь, смешавшись со слезами,
дала реакцию и сильно обожгла ей глаза. Ослепленная, спотыкаясь, она выбралась
из дома, завывая. Одна из толпы женщин, собравшихся на крики, увела ее к себе
в дом, забрав и ребенка. Ндросаль ушел опять в дом к своей сестре, а когда его
младший сын улегся вместе с ним и спросил, почему плакала его мачеха, отец ответил
угрюмо, что она плохая женщина и не хочет кормить его маленькую сестру. <...>
Для того чтобы понять все эти раздоры, необходимо взглянуть на предысторию браков, начиная с обручения, и проследить путь девушки манус от помолвки до материнства.
Нгален восемнадцать лет, вот уже семь лет она помолвлена с Манои, имени которого она даже произнести не смеет. Она видела его однажды, будучи очень маленьким ребенком, когда ее мать взяла с собой детей в Пере, и помнит, что у него смешной нос, а один глаз косит, что он носит старый, грязный лаплап6. Но она старается не думать о таких вещах, мать сказала ей, что думать о собственном муже как о знакомом ей человеке стыдно. Она может нырять за раковинами лаилаи, из которых сделают крылообразные украшения на спину. Ей приходится целый день склоняться над рамой для изготовления бус, готовя подарок для сестры своего мужа. Она может думать о тысячах собачьих зубов, ярдах раковинных денег, которые были уплачены за празднество ее помолвки, или кормить свиней, которыми возместили все эти расходы. Но о муже она думать не смеет. Ей запрещено бывать в Пере, родной деревне ее матери, за редким исключением, связанным с каким-нибудь важным событием, например смертью близкого родственника. В этом случае она должна быть крайне осторожной, завернуться в тканевую накидку, так чтобы при встрече ее не могли увидеть отец или братья жениха. Если каноэ из Пере встречается в море с каноэ ее отца, то ей следует спрятаться под навесом или сжаться в комок. Когда она бывала очень весела, то подчас забывала, что ей не следует произносить некоторые слова, включающие в себя слоги, которые напоминают имена родственников ее будущего супруга. Гнев ее родственников заставлял ее стыдливо умолкать. Однажды духи во время общения с ними напомнили ей, насколько беззаботной она была, не укрывшись подобающим образом перед отдаленным кузеном своего будущего мужа, мальчиком, товарищем ее игр с детства. Но это было несколько лет назад. Сейчас же, уже два или три года подряд, она очень осторожна. Ее деревня полна мальчиков, которые вернулись, поработав на белых людей, и кто знает, какой вредоносной магической силой они располагают. Один привез с собой странную бутыль, которую он носит в своем мешке для бетеля. Он говорит, что это только лекарство от стригущего лишая, но все знают, что это — приворотное зелье. Ее народ не делает таких колдовских вещей, принуждающих девушку забыть о помолвке и впасть в грех. Но люди с большого острова обладают колдовскими средствами. Они могут заговорить листья табака, нашептать на орехи для бетеля 7 или же заколдовать похищенную свинью.
Они продают эти злые чары юношам ее племени, юношам, которые сидят по ночам в общественной хижине деревни, смеются, бьют в барабаны и строят дурные планы. Много лет тому назад такие молодые люди шли в военный поход, добывали себе девушку из чужой деревни и обладали ею в свое удовольствие. Но с самого раннего детства Нгален в той деревне, где она живет, проститутки вывелись. Вот почему сейчас юноши очень опасны.
Когда она выходит из дому, она следит за тем, чтобы ветер со стороны этих молодых людей не дул на нее. Есть чары, которые можно наслать на человека с ветром.
Есть несколько мальчиков в деревне, с которыми она дружна: ее братья, ее отдаленные родственники, младшие кузены ее жениха. Для последних она “мать”, и ей нужно следить лишь за тем, чтобы не есть в их присутствии.
Целыми днями она делает бусы для сестер и матери жениха. После свадьбы она тоже получит от них бусы и отдаст их своим братьям. В доме ее мужа она будет много работать и чувствовать себя в безопасности. Ее научат понимать сложные финансовые сделки. Она сможет стряпать большие квадратные блины для праздничных пиршеств и вырезать из мякоти кокосового ореха лилии, украшающие праздничные блюда. Ей предстоит стать матерью детей ее супруга. Став матерью, она потеряет свою привлекательность, желанность, ибо манус считают рождение ребенка, а не потерю девственности пограничной чертой, отделяющей юность от зрелости. Десять раз Плеяды пересекут небо, и она состарится.
Она уже знает, каким будет ее свадебный наряд, ибо дважды ее уже наряжали в тяжелый передник из раковинных денег и обвешивали ее руки и ноги собачьими зубами. Но завтра ее настоящая свадьба с мужчиной, имя которого она не смеет произ. нести и о косых глазах которого грешно думать. Она будет жить в чужой деревне. Правда, это деревня, где живут родственник и ее матери, но некоторые из них, так как они ближе по крови ее супругу, окажутся табу для нее. Всю свою жизнь она не посмеет назвать их по имени. Они с мужем должны будут жить в дом в его дяди по отцу. Он станет ее тестем. Она должна говорить о нем всегда во множественном числе “они” и никогда не смеет назвать его “он”. Когда он будет входить в дом, ей нужно будет прятаться за занавеской и не говорить громко, чтобы он не услышал ее голос. Она никогда не посмеет взглянуть ему в лицо, до тех пор пока он, состарившись, лысый, с трясущимися руками, не решит снять табу, готовя большой пир в ее честь.
Все мужчины в той деревне будут судачить о ней. С тяжелым сердцем она ощупывает свои длинные, висящие груди, груди старой женщины. К счастью, тяжелые повязки из собачьих зубов приподнимают их, придают им подобие грудей юной девушки.
Будет ли ее супруг ненавидеть ее за эти груди? Она слышала разговоры мужчин
из своей деревни, и она знает, как они ценят л женщинах девичий облик. Будет
ли она достаточно проворной, чтобы угодить сестрам мужа, крепки ли у нее руки
для того, чтобы сплести прочную тростниковую крышу, сможет ли она делать красивые
бусы, хорошо готовить?
Она думает обо всем этом, сидя согнувшись под навесом каноэ, завернутая в скрывающее ее одеяло. Ее родственники плывут с нею в Пере. Вокруг нее все оживленно болтают о собачьих зубах и раковинных деньгах, свиньях и масле, неоплаченных долгах, возможных кредиторах, будущих торговых сделках. Ее отец вполне доволен выкупом за нее. За нее будет заплачено десять тысяч собачьих зубов, которыми он сможет хорошо распорядиться, заплатив за жену для сына своего брата. Тому ужа пятнадцать, а он еще не обручен. Разговор переходит па финансовое положение его племянника, будущего жениха.
Она смотрит на свою мать, держащую ее маленькую сестру на коленях, на свою старшую сестру, угрюмо смотрящую в воду. Уже месяц, как она ушла из дома своего мужа, а он все не посылает гонца с просьбой вернуться. Сестра не сказала им, что произошло, сказала только, что муж бьет ее. Резкий приказ заставляет Нгален вздрогнуть, приближается чужое каноэ, и она плотнее заворачивается в свое покрывало.
Наконец они прибывают в деревню. Завернутая с ног до головы, она поспешно карабкается
в дом бабушки. Ее бабушка очень стара, кожа на ее шее висит складками. Она проводила
трех мужей в могилу. Скрипучим, утомленным голосом она просит побыстрее одеть
невесту, так как гости скоро будут здесь, для того чтобы отправиться с нею в
“путешествие груди”. Из каноэ приносят шкатулки из кедра8, и тяжелые украшения
раскладываются на полу. Отец и братья уходят, и невеста остается с женщинами.
Они красят ее волосы в красный цвет, накладывают оранжевую краску на ее лицо,
руки, спину, наматывают длинные нити раковин вокруг ее рук и ног. К поясу из
собачьих зубов подвешиваются два тяжелых передника; ракушечный полумесяц вставляется
в нагрудную повязку. За браслеты на руках засовывают фарфоровые трубки, ножи,
вилки, гребни, маленькие зеркальца — все это заморские вещи, которыми пользуются
только для украшения невесты. На лоб ей накладывают колючую тиару из собачьих
зубов. За нее закладывают дюжину маленьких гребней из перьев. За наручные браслеты
eще закладывают много ярдов покупной ткани и перья райских птиц, К вытянутым
мочкам ее ушей привешивают новые связки собачьих зубов. И наконец, в отверстие
носовой перегородки вкладывают тонкую косточку, к которой прикрепляют длинную,
восемнадцатидюймовую подвеску из раковин, костей и собачьих зубов.
Как марионетка, она терпеливо сносит весь этот обряд одевания, послушно поворачиваясь
и наклоняясь, когда требуется. Между тем снаружи раздаются звуки многих голосов.
За нею прибыли женщины из дома ее мужа. Она еще ниже опускает свою тяжелую голову.
Но те не входят. Между ними вспыхивает ссора, они решают, достаточно ли велико
каноэ, чтобы вместить всех. Женщины продолжают прибывать на маленьких яликах,
но все они должны вернуться в каноэ невесты. После оживленной перепалки две
женщины отправляются за новым каноэ. Остальные ждут на веранде. Нгален различает
среди голосов голос тетки мужа. Она слывет за медиума и ее дух-помощник — собака;
все остальные голоса неизвестны ей. Она знает, что среди этих женщин
нет молодых девушек, все они замужем. Она уже раньше видела такие выезды на
каноэ для “путешествия груди” и знает, кто в них участвует.
Наконец причаливает более вместительное каноэ. Мать и тетка ставят невесту на ноги. Она немного сутулится под тяжестью богатств, навешанных на нее. Торопливо, с опущенной головой спускается по лестнице к помосту каноэ. Она ни на кого не смотрит, и ее никто не приветствует. Надвигается шторм, и переполненное, осевшее каноэ отправляется в опасное плавание по неспокойным водам. Она смотрит на быстрое движение шестов в привычных, мускулистых руках, отмечает про себя новые, неизвестные для нее узоры бус на запястьях, но не смеет оторвать свои глаза от них и посмотреть в лицо.
Это — короткое плавание через лагуну к дому жениха, куда ему нельзя являться в эту ночь По приглашению свекрови она карабкается по лестнице и, жалкая, сконфуженная, усаживается в углу. Немедленно все тетки и кузины жениха с отцовской стороны набрасываются на нее; они выхватывают гребни из ее волос, с жадностью копаются под ее браслетами, чтобы найти трубки, гребни, зеркала. В спешке одну трубку разбивают. Острые края фарфора режут руку девушки. Этого никто не замечает, зато следуют сетования по поводу случайно разбитой трубки, едкие реплики о жадности ее родственников, посылающих битые трубки. Какая-то старуха ядовито замечает, что не следует завтра рассчитывать на хороший показ приданого невесты: горшки совсем маленькие и битые, и ей сказали, что у невесты всего десять кусков ткани. Другая старуха враждебно бормочет, что мужчины этого рода вообще немногого стоят: старший брат невесты все еще не заплатил за свою жену, а ее младший брат даже не помолвлен. Опозоренная, разъяренная, девушка сидит в углу, ее колючая тиара из собачьих зубов съехала ей на глаза. А в это время женщины оставляют ее, как хищные птицы бросают обглоданные кости, и переходят к следующему делу — разделу связок зеленого саго, которым родственники невесты загрузили каноэ. Происходит яростная перепалка, кому руководить разделом, потому что эта женщина будет следить за тем, чтобы всем досталось по справедливости, даже если при этом сама пострадает. Все женщины толпятся вокруг связок саго. Невеста забыта в углу, ее украшения расхватаны, она одна среди враждебных, алчных незнакомок. Наконец некоторые из них пойдут домой, большинство же будет спать с нею. Они предложат ей еду, но она откажется, огни медленно погаснут, и они заснут. Ни одна из них не поговорит с нею, и она не скажет ни слова никому, если же одна из них проснется среди ночи помешать угли в очаге и увидит, что невеста не спит, ну что же, это понятно: “ей стыдно”.
Рано утром ее родственники заберут ее тайком домой. Ее снова оденут, смажут маслом. Над ней прочтут заклинания, чтобы быть ей сильной и богатой женщиной, деятельной в накоплении и обменах богатствами. На сей раз на каноэ грузится ее высокая резная кровать. Одна ножка у нее треснула и выпадает. Родственники ее мужа припомнят это со временем. Каноэ медленно плывет по деревне мимо веранд, усеянных любопытными, к дому жениха. Его тетка спускается с веранды и почти силком тащит ее вверх по лестнице в дом. Невеста уже мельком увидела разряженного юношу, сидящего сейчас за нею с вытянутыми ногами. На момент воцаряется молчание, затем слышится шум поспешных шагов. Жених оставляет дом и вновь появится здесь только к ночи. Все вздыхают свободно, и детям снова позволяют бегать по дому. Каноэ с ее родственниками опять пристает к дому, невеста вновь спешит на помост, и компания отправляется; на маленькие островки. Там весь день будет проведен в речах и дележе имущества. Будут бить барабаны, мужчины будут танцевать. Но невеста сидит, прикрытая покрывалом, в своем каноэ.
Поздно вечером жених вернется в деревню и овладеет своей невестой. Он не испытывает ни нежности, ни привязанности к этой девушке, которую он никогда не видел. Она боится своего первого сексуального опыта, как боятся и ненавидят его все женщины ее народа. В эту ночь не закладывается никаких основ для будущего счастья, ничего, кроме стыда и враждебности. На следующий день невеста вместе со свекровью отправляется через деревню за дровами и водой. Она еще не обмолвилась ни одним словом со своим супругом. Все глаза обращены на нее, и повсюду она слышит: “Груди! Груди старухи! Их вчера держала нагрудная повязка!” Вечером она прерывает свое молчание, чтобы сердито накричать на мальчика, последовавшего за ней на ее, заднюю половину дома. Это также отметят к деревне, где она отныне живет, но к которой никоим образом не принадлежит.
И это убеждение, что муж и жена принадлежат к разным группам, длится в течение всего ее замужества, лишь немного, ослабевая к концу многолетнего брака, но никогда не исчезает совсем. Отец, мать и дети здесь не теплая, соединенная интимными связями клеточка, противостоящая миру. В большинстве случаев мужчина живет в своей деревне, в своей собственной части деревни, рядом со своими братьями и дядями. Иногда рядом живут некоторые его сестры и тетки. Это люди, с которыми его соединяют самые близкие связи, от кого с детства он привык ожидать всего самого лучшего. Эти люди кормили его, когда он был голоден, нянчили его, когда он болел, платили за него, когда он грешил, брали на себя его долги. Их духи — его духи, их табу — его табу. Он принадлежит им всеми своими чувствами.
Что же касается его жены, то она чужая. Не он выбрал ее; он никогда не думал о ней до брака без чувства стыда. По ее милости ему много раз приходилось лежать, простершись под циновкой на дне каноэ, когда оно проплывало мимо ее деревни или домов ее родственников. С лицом, горевшим от смущения, он легкая иногда по часу, боясь даже поднять голос. До женитьбы он был свободен, по крайней мере в своей деревне. Он мог часами сидеть в доме для мужчин, играя на музыкальных инструментах и распевая песни. Теперь же, когда он женился, ему не принадлежит и его собственная душа. Целыми днями он должен работать на тех, кто оплатил его свадьбу. Пристыженный, он проходит мимо них, ибо он и не подозревал, сколь многим он им обязан. У него есть все основания ненавидеть свою запуганную, смущенную жену, которая с проклятиями отшатывается от его грубых, неумелых объятий и никогда не скажет ему ни одного ласкового слова. Они стыдятся есть в присутствии друг друга. Им предписано спать в разных частях дома. В течение первых двух лет брака они никуда не ходят вместе.
Возмущение девушки ее новым положением не проходит со временем. Эти люди чужие для нее. Для них близкий человек — ее супруг, связанный с ними самими тесными из всех человеческих связей, признаваемых их обществом. Если она вдали от своих родственников, живет в другой деревне, она старается изо всех сил, куда больше, чем ее супруг, создать что-нибудь из их брака. Когда он оставляет ее, чтобы пойти к своей сестре, она раздражается и бранится, а иногда даже совершает смертный грех, обвиняя его в сожительстве с сестрою. Тогда духи не медлит наказать ее дом, и разрыв между супругом и ею усугубляется. Если она вышла замуж за парня из собственной деревни, то она часто гостит у своих родственников и прилагает меньше усилий наладить отношения с мужем. Перед свадьбой ее лицо было покрыто татуировкой, а кудрявые волосы выкрашены красной краской, но теперь ее голова выбрита и ей запрещено носить украшения. Если она ослушается, то духи ее супруга заподозрят ее в желании нравиться мужчинам и нашлют болезнь на ее дом. Ей не позволено даже немного посплетничать со своей родственницей о родственниках мужа. Духи, живущие в черепах, услышат ее и накажут8. Она чужая среди чужих духов, по это не мешает им шпионить за каждым ее шагом.
Все это ожесточает молодую женщину, и день ото дня она становится угрюмее, сидя среди чужих, готовя пиры или работая на саговых полях. Если она быстро не забеременеет, то скорее всего убежит. Ее родня может убедить ее вернуться, и она будет метаться между двумя домами несколько лет до рождения ребенка. Когда же она зачнет, это сблизит ее не с отцом ребенка, а с ее собственной родней. Она может даже не сказать супругу о своей беременности. Откровенность такого рода устыдит их обоих. Она расскажет об этом своей матери и отцу, сестрам и братьям, кузинам. Ее родственники начнут готовить пир в честь ее беременности. Но об этом ничего не будет сказано мужу. Жена будет отвергать его домогательства с еще большей холодностью, чем когда бы то ни было, а его неприязнь и недоверие к ней только увеличатся. Наконец до его ушей дойдут какие-то случайно оброненные слова, какой-то слух о хлопотах в доме его шурина. У него будет ребенок, говорят соседи. И все же он ничего не скажет об этом своей жене, но будет ждать, когда капоэ, нагруженное саго, пристанет к его дому. Проходят месяцы, отмечаемые регулярно устраиваемыми пиршествами, в которые он должен вносить свой пай, родственники помогают ему, но от него ожидают, что большую часть расходов он возьмет на себя. Он должен ходить к своим сестрам и просить у них бусы, вымаливать подарки для родственников жены у матери и теток. Там, где он раньше требовал, теперь ему приходится просить. Его постоянно будет мучить мысль, что его ответные дары недостаточны или даны не тому, кому бы следовало. А в это время его беременная жена сидит дома, готовя ярды бус для своих братьев, работая на своих братьев, в то время как он вынужден упрашивать и ублажать своих сестер. Пропасть между ними углубляется.
За несколько дней до рождения ребенка брат, или кузен, или же дядя будущей матери гадает о месте, где должен появиться на свет ребенок. Если он сам не умеет пользоваться гадальными костями, его родственник сделает это. Гадание определит, предстоит ли ребенку родиться в доме отца или же в доме брата матери. Если предсказано первое, то супруг должен покинуть свой дом и уйти жить к сестре. Последнее обычно происходит, когда у пары собственный дом — случай очень редкий при рождении первенца. В его дом переселяются брат жены со своей женой. В другом случае его жену увозят из дома, иногда в другую деревню. С момента родов мужу не разрешается ее видеть. Самое большее, что он может позволить себе сделать для дома, где живет сейчас его жена, — положить рыбу на причал. Целый месяц он бесцельно слоняется, ночуя то у одной сестры, то у другой. Только после того как его шурин соберет достаточно саго, тонну или две, чтобы отметить праздник возвращения, его жена сможет вернуться к нему, и он увидит ребенка.
В это время мать очень занята новорожденным. Целый месяц она должна оставаться дома за занавеской. Пищу для нее готовят на особом огне, в особой посуде. Только с наступлением темноты она может поспешно выбраться из дома и покупаться в море. Сейчас жизнь для нее стала более приятной, чем когда бы то ни было за все время их брака. Все ее родственницы заглядывают к ней поболтать, а те из них, у кого есть молоко, иногда кормят ребенка. Жены ее братьев готовят ей пищу, приносят ей орех и листья перца для приготовления бетеля, развлекают ее, как больную. Она не скучает по супругу, которого она так и не научилась любить. Она подносит ребенка к груди, покрывает его маленькие ручки поцелуями и счастлива.
За день до большого пиршества с саго и напитками устраивается маленький пир. Ее братья, их жены, сестры готовят специальные блюда — разные виды моллюсков, таро, саго, белый плод, называемый унг, и два вида пудинга из листьев. Один из них называют чу чу — квадратный пирог шириною в девять-десять дюймов, толщиною в дюйм. После того как пища готова, ее раскладывают в резные деревянные чаши и ставят на полки, ожидая, когда молодая мать нарядится. Ее волосы за время беременности подросли, и их окрашивают в красный цвет. Она надевает ножные браслеты из бус, нити из собачьих зубов. Все это лишь украшения, а не тяжелые деньги для родни мужа. Пища расставляется на помосте каноэ, и вся компания женщин и деточек направляется на один из маленьких островов близ деревни, принадлежащий ее предкам. Здесь тетка или бабушка по отцовской линии торжественно хлопает ее но спине одним из пирогов чучу, призывая семейных духов дать ей сил и здоровья и предохранить ее от нового ребенка до тех пор, пока этот но пойдет и не поплывет. Затем вся компания пирует; мать возвращается к ребенку, а другие разъезжают по деревне, оставляя чаши с пищей в домах родственников. В последний раз мать спит одна со своим ребенком.
На следующий день — утомительная вереница церемоний. Утро проводится в приготовлениях к большому пиру. Повсюду в деревне грузят саго на каноэ, ловят свиней, готовя их для перевозки. Молодая мать снова наряжается, но на сей раз в тяжелый костюм из денег, тот, что она надевала, когда была невестой. Волосы ее красятся в последний раз. Завтра ее побреют, как и полагается добродетельной жене.
Длинная процессия каноэ, иногда до пятнадцати или двадцати, выстраивается перед домом. Владелец самого нагруженного из них без устали бьет в колокол. Тяжело одетая мать садится в последнее каноэ, и, пока флотилия медленно и торжественно плывет по деревне, она переходит из одного каноэ в другое.
Она должна пройти от одного до другого конца флотилии, осматривая саго, собранное
в ее честь. Тяжелые юбки из денег тянут и утомляют ее. Этот праздник возвращения
к мужу не несет ей никакой радости. Очень часто под предлогом болезни или плача
ребенка она оставляет процессию и возвращается домой. Но веселый праздник продолжается.
Ее отсутствие никого не волнует. Она только пешка в игре финансовых сделок.
Наконец после заката приходит время и для “путешествия груди” — возврата к супругу. Это выгодное дело для женщин, которые будут сопровождать ее, и среди женщин ее дома вспыхивает перепалка, кто из них будет править каноэ. Ссора может длиться часами, а юная мать в это время будет сидеть угрюмая, скучная. Праздничный дом сейчас темен, его освещают только язычки вспыхивающего в очагах пламени. На полу стоят чаши с едой, дети спят между ними. Резкие звуки голосов алчных женщин звучат в удушливом, дымном воздухе. Наконец находят компромиссное решение, и группа женщин сводит ее вниз по лестнице, усаживает в каноэ и закутывает. На море штормит, каноэ раскачиваются и бьются друг о друга у причала. Не видно ни одного дома. Опытные женщины направляют каноэ к дому сестры мужа, где ее супруг жил с момента ее отъезда. Жена взбирается на причал и тихо сидит там. Ее муж может быть у сестры, но это необязательно. Он никак не дает знать о себе. Подождав немного, она вновь садится в каноэ и возвращается к своему ребенку, в переполненный дом, к новым ссорам по поводу уплат саго, связанных с такого рода плаванием. Лишь после того как будут урегулированы все претензии, гости расходятся. Последней уходит жена ее брата, ворча, что ее собственные дети заболели среди духов разных чужаков. Молодая мать устало укладыватся спать, и только поздно ночью возвращается муж.
Начинается новая жизнь. Отец проявляет к новорожденному живейший интерес собственника. Это его ребенок, он принадлежит его роду, пребывает под защитой его духов. С ревнивым вниманием он присматривает за женой, бранит ее, если она выходит из дома, кричит на нее, если ребенок плачет. Теперь он может стать еще грубее. Предупредительность ему сейчас не нужна: жена не убежит из дома, где о ее ребенке хорошо заботятся. Целый год мать и ребенок заперты в доме. В этот год ребенок все еще принадлежит своей матери. Отец лишь изредка берет его на руки и боится выносить его из дома. Но как только ноги ребенка начинают достаточно твердо стоять на полу, а руки его привыкают хвататься за шею, отец начинает забирать его у матери. Теперь, когда ребенка не нужно так часто кормить грудью, он ждет от жены участия в работах по дому, на болотистых полях саго, требует, чтобы она ездила к рифам на ловлю крабов и других панцирных. Она ведь давно уже ничего не делала. Разве не говорят мужчины: “Женщина с новорожденным не нужна мужу, она не может работать”? Протесты, что она нужна ребенку, ей не помогут. Отец с восторгом играет с малышом, подбрасывает его, щекочет под мышками, нежно дует на его гладкую, голую кожу. Он поднялся в три часа утра, чтобы порыбачить, работал вплоть до холодного рассвета, проплыл скучной и привычной дорогой до рынка, хорошо обменял часть улова на таро, бетелевый орех и листья таро. Сейчас для него наступает лучшая половина дня: он устал, и у него как раз настроение поиграть со своим ребенком.
Ее брат также имеет свои виды на нее. Он хорошо поработал для сестры во время ее беременности. Теперь наступило время мужа выполнить свои обязательства перед ее родственниками. Сестра должна помочь своему брату. Со всех сторон от молодой матери требуют, чтобы она оставила ребенка обожающему его отцу и занялась другими делами. С ранних лет ребенок привыкает к выгодам ситуации подобного рода. Отец, очевидно, самый главный человек в доме, он приказывает матери и бьет её, если “она не слушается”. Он также и более снисходителен, чем мать. Нередко можно наблюдать маленькую трехлетнюю нахалку, выскальзывающую из объятий своего отца, для того чтобы приложиться к груди матери, утоляя жажду, а затем убегающую к отцу, дерзко ухмыляясь в сторону матери. Мать видит, что ребенок все более и более отдаляется от нее. Ночью малышка спит с отцом, днем ездит у него, на спине. Он берет ее с собой на тенистый остров, в тот мужской клуб, где делают каноэ и плетут большие сети. Ее матери позволено ездить на этот остров только для того, чтобы покормить свиней в отсутствие мужчин. Матери там бывать неприлично, а она свободно топает там среди строящихся каноэ. Когда в доме большой праздник, мать должна сидеть на задней половине дома, за занавеской, а дочурка может подбежать к отцу, когда подают суп и бетель. Отец всегда в центре интересных дел, и у него всегда есть время поиграть с нею. Мать же постоянно занята. Она должна находиться в дымном помещении. Ей запрещены поездки на остров, где мужчины чинят каноэ. Неудивительно поэтому, что в соперничестве за ее любовь всегда выигрывает отец: игральные кости были фальшивыми с самого начала.
А затем мать снова беременеет и ждет другого ребенка, который станет ее собственностью на год. Она еще более отдаляется от борьбы за ребенка и начинает отучать его от груди. Это делается медленно. Ребенок избалован, и, хотя он уже привык к другой пище, ему дают грудь всякий раз, как только он этого захочет. Женщина привязывает пучки волос к соскам, чтобы отучить ребенка от груди. Отучение длится долго, до последних месяцев ее беременности. Ребенок оскорблен поведением матери и еще больше привязывается к отцу. И так накануне рождения нового младенца зависимость ребенка от отца становится почти полной. Обычаи, которыми обставляется рождение, еще более углубляют эту зависимость. Пока мать занята своим новым ребенком, старшие дети находятся на попечении отца. Он кормит их, купает, играет с ними целыми днями. У него мало работы или обязанностей в этот период и, следовательно, больше времени, чтобы закрепить свои позиции. И все это повторяется при рождении каждого нового ребенка. Мать радуется беременности: у нее снова будет младенец, хотя бы всего лишь на несколько месяцев. Но очень рано отец заберет и этого ребенка себе. Иногда отец проявляет повышенный интерес к старшему, в особенности если это сын, а младший ребенок — дочь, но, как правило, в его каноэ хватает места и для двух и трех малышей. И старших, пяти-шестилетних детей не летают каноэ: им достаются собственные маленькие каноэ, которые сам отец сделал для них. При первой неудаче, при первом столкновении они всегда могут приплыть в убежище всепрощающей любви отца к детям.
Насколько у манус подчеркивается связь отца со своими детьми, настолько же матери постоянно напоминают о ее меньших правах па них. Если у нее заболел отец в другой деревне и в ее услугах нуждаются там, то муж не может задержать ее, но он оставит с собой ее двухлетнего сына. Какая-нибудь женщина из его рода покормит его грудью, если он плачет, а отец будет нежно заботиться о нем. Женщина же отправляется в тяжелое путешествие, разрываемая чувствами любви к своей кровной родне и к своему ребенку. Но все это в случае вполне нормальных отношений между супругами. В случае же ссоры она заберет ребенка с собой, убегая от мужа. Но даже и здесь пяти-шести-летние дети выбирают между родителями и часто решают остаться с отцом.
Или же женщина со своим супругом и детьми едет в гости в родную деревню на празднества. Муж категорически запрещает ей останавливаться в доме отца: один из детей заболел там раньше, духи этого дома враждебны им, никто из детей никогда не переступит порог этого дома вновь. Вся семья поэтому должна остановиться у его родственников, на другом конце деревни. Дед с бабушкой должны идти туда, чтобы посмотреть на своих внуков. Мать может жить со своими, говорит супруг, но его робенок — нет.
Отношение мужчин к детям всегда одинаково, безотносительно к тому, идет ли речь о родных детях или же об усыновленных. Четверть детей в Пере усыновлена, в половине случаев из-за смерти родителей. Во всех случаях настоящие родители теряют все нрава па ребенка, если усыновление произошло в младенческом возрасте. Сын старшего брата, усыновленный младшим, называет последнего “папа”, а своего настоящего отца — “дед”. Маленькие девочки, удочеренные своей старшей сестрой, зовут ту “мама”, а свою мать — “бабушка”. В одном очень типичной случае приемный отец умер, и настоящие родители забрали назад своего сына. Но они всегда называли его “ребенок, отец которого умер” — особое выражение соболезнования. Дети, усыновленные старшими членами семьи, называют своих родителей по имени. Усыновленный ребенок принадлежит к клану приемного отца; табу и духи этого клана делаются его собственными. Но у него нет связей с приемной матерью, за исключением того, что именно она его кормит. В этом отказе воздать женщине должное за то, что она предоставила свой дом усыновленному ребенку, мы сталкиваемся с интересным смещением акцентов.
Много писалось о естественности материнского права, так как сам факт материнства не подлежит сомнению. Отцовство всегда может быть поставлено под вопрос, и потому это менее надежная основа для определения происхождения человека. По этому поводу цитировалось много высказываний различных туземцев.
Манус, однако, дают нам пример, никак не укладывающийся в рамки этой теории, поддерживаемой многими современными авторами. Они понимают физиологическую роль отца в рождении ребенка; они считают ребенка продуктом семени и сгущенной менструальной крови. Но физиологическое отцовство их интересует меньше всего. Приемный ребенок считается куда более близким приемному отцу, чем родному. Разве он не принадлежит духам его приемного отца? Мужчины женятся на беременных, овдовевших или разведенных женщинах и, когда рождаются дети, радуются им, как своим собственным. Настоящий отец не имеет никаких прав на ребенка, рожденного его сбежавшей ареной. Хотя вся деревня может знать, кто настоящий отец, никто никогда не упомянет его имени, разве только что под нажимом, и никогда не скажет ребенку, если тот сам не знает, что у него приемный отец.
Материнство — другое дело. Права отца, блага, которые несет отцовство, будут одни и те же, имеем ли мы дело с усыновленным ребенком или родным. Но права матери на ее дитя очень малы, исключая право кровного родства. У манус мы сталкиваемся со спорами не о правах отцовства, а о правах материнства. Женщина, пылко прижимая ребенка к своей груди, будет кричать: “Это мое дитя. Я родила его, он вырос в моем теле. Я кормила его этими грудями. Он мой, мой, мой!” Тем не менее всякий в деревне скажет ей, что она лжет, и укажет настоящую мать ребенка, усыновленного в раннем детстве. Сомнение в материнстве вызывает у них точно такую же защитную ярость, как и сомнение в отцовстве у нас.
Это страстное отношение к материнству может быть объяснено и связью между ним и миром духов. Только та женщина, у которой умерли дети мужского пола, может быть медиумом, а быть медиумом — единственное средство для женщины иметь какое-то влияние на ход дел в семействе мужа. Там, где она в конечном счете определяет волю духов, женщина, не впадая в большой грех, может прочесть по странным, свистящим звукам, издаваемым духами через ее губы, пожелания и советы, выгодные для нее. Но дух ребенка не будет говорить устами своей приемной матери. В равной мере возможно и то, что эта вера в связь реального материнства и способности быть медиумом вытекает из отношения к материнству но крови.
Но даже эта кровная связь между матерью и детьми может разрываться. Салвкон и Нгасу были самыми одаренными и нарядными девочками в деревне. Саликон было около четырнадцати, и она уже была столь близка к половой зрелости, что ее приемный отец начал готовить кокосовые орехи для праздника первой менструации. Нгасу было одиннадцать: кудрявая, ясноглазая, быстрая девочка, она плавала так же хорошо, как мальчики, и почти так же много дралась. Их матерью была вдова, пышная, полногрудая женщина, все еще привлекательная и весьма искусная во всех видах местного промысла. Ее супруг Нанау в свое время был богат и влиятелен в общине. Он только что собрался сделать значительные выплаты за жену по поводу их серебряной свадьбы, как внезапно умер. Человек, умерший в расцвете лет, обязательно будет сердит, и страх перед духом Панау был силен в деревне. Его дом достался по наследству младшему брату, Палеао, унаследовал он и заботы о вдове, которую он называл матерью, равно как и опекунство над его дочерьми. Саликон была помолвлена, и на долю Палеао выпало собирать свиней и масло в уплату на ее помолвку. В деревне вдову уважали, а она питала сильную привязанность к дочерям. Она воспитала их лучше, чем другие матери, и одевала их наряднее. Их травяные юбочки были всегда очень красивы, на руках и запястьях они носили браслеты из бус, которые “сделала мама”. Вдова была настолько искусна, что ее требовали повсюду, и она жила то в доме Палеао, то в доме одного или другого брата. Куда бы она ни шла, две девочки повсюду следовали за нею, вместо того чтобы постоянно жить в доме своих приемных родителей. Это была трогательная картина привязанности дочерей к матери.
Но настал день, когда все рухнуло. Вдова Папау была еще молода. Многие искали ее руки, хотя и тайно, так как ее родня не смела даже подумать о новом браке из страха перед яростью духа умершего супруга, да к тому же не хотела терять такую умелую работницу. Наконец вдова нашла себе милого но сердцу и тайно убежала с ним в другую деревню. Вся расположенность к ней ее собственных родственников и родственников мужа была забыта. В ярости от ее измены, в жутком страхе перед духом Панау изощрялись они друг перед другом в громогласных проклятиях по адресу сбежавшей. И громче всех звучали голоса ее дочерей, отказывавшихся видеть свою мать и говоривших о ней лишь с самой черной горечью. Да, теперь их отец рассердится на них. Когда она erne только замышляла бегство, Нгасу чуть не умерла от лихорадки. Теперь же одна из них обязательно умрет. О, их распутная, распутная мать, думающая только о своем счастье, а не о них! Они поселились в доме брата своего отца и выбросили образ матери из своих сердец.
VII. Мир ребенка
Главные проблемы мира взрослых не касаются детей. У них нет собственности, и они ничего не приобретают. У них отсутствуют коллекции раковин, камешков странной формы, рыбьих скелетов, семян и т. п., которые наполняют тайнички наших детей и порождают теории особой, “коллекционной стадии” детского развития. Ни один ребенок в возрасте до тринадцати-четырнадцати лет ничем не владеет, (кроме) каноэ или же лука и стрел, подаренных ему взрослими. Ребенок затрачивает массу труда, делая волчок из семян какого-нибудь растения, и забрасывает его, поиграв с ним часок-другой. Короткая палка в его руках становится шестом для каноэ, игрушечной пикой, дротиком, но, попользовавшись ею некоторое время, он ее бросает. Ручные и ножные браслеты делают его родители. Они надевают их на ребенка и снимают с него, когда им заблагорассудится. Он не огорчается. Дети не коллекционировали даже новые и незнакомые им вощи, принесенные нами в деревню. Они дрались за кусочек цветной ленты или фольги, обертку фотокассеты, за проявленную и выброшенную нами ненужную пленку, но они никогда не сохраняли их. В ходе работы я выбросила около сотни деревянных катушек для пленки, но однажды мне понадобилась запасная катушка для одного фотоаппарата. Я попросила детей вернуть мне одну из катушек, подобранных ими в свое время. Через час четырнадцатилетний мальчик обнаружил ее в рабочей коробке своей матери, куда он в свое время положил ее. Все остальные исчезли.
По это разбазаривание собственности, с такой жадностью хватаемой и очень легко
отбрасываемой, было связано не с разрушительным инстинктом в детях. Предметы
значительно чаще терялись, чем ломались. Более того, дети тщательно заботились
об игрушке, пока она их интересовала; они обнаруживали куда большее уважение
к собственности, чем наши дети. Я никогда не забуду, как Науна, восьмилетний
мальчик, терпеливо чинил лопнувший воздушный шарик, который я ему подарила.
Он соединял края отверстия в пучок и кропотливо, с большим искусством связывал
их гибким стебельком травы. Заделав дыру таким образом, он вновь надувал шарик,
который через минуту лопался в этом же самом месте. Починка начиналась снова.
Он провел три часа за этим делом с любовью, не проявляя никаких признаков нетерпения,
спокойно перевязывая жестким стеблем тонкий, рвущийся материал. Все его поведение
было типичным примером уважения к вещам, уважения, привитого с детства. Но старшие
не позаботились о том, чтобы научить их собирать или хранить свои маленькие
сокровища.
Точно так же социальная организация манус не дает детям никаких захватывающих примеров для подражания. Их не учат сложным отношениям и обязательствам родственников в принятой системе родства, а сама по себе эта система слишком сложна, чтобы они могли ее усвоить самостоятельно. Характерное для них пренебрежение жизнью взрослых удерживает их и от привлечения ее в свои игры. Изредка, не чаще раза в месяц, я наблюдала игры детей, подражающих каким-то церемониям взрослых — сцене уплаты брачного выкупа, погребальному обряду с его расплатой табаком за траурное пиршество. Только один раз я видела маленьких девочек, играющих в домашнее хозяйство. Дважды четырнадцатилетние мальчики, запасаясь травяными юбочками и ситцевыми платочками, переодевались в девочек и носились сломя голову, весело подражая обрученным девицам, избегающим родственников, ставших для них табу. Четыре раза шестилетние дети строили дома из топких прутиков. Если сопоставить эту скудость игр, построенных на подражании взрослым, с большими свободными игровыми группами у наших детей, представляющих юных пиратов, индейцев, контрабандистов, “враждующие партии”, клубы, секретные общества, пароли, коды, ордены, посвящения, то контраст будет разительным. Здесь, па Манусе, группа детей, иногда насчитывающая до сорока человек, свободна от каких бы то ни было обязанностей и может развлекаться весь день. Природные условия идеальны — безопасная мелкая лагуна с монотонностью ее жизни, прерываемой лишь сменами приливов и отливов, проливными дождями и страшными порывами ураганного ветра. Им разрешено играть в любом доме деревни, даже в парадных частях домов часто висят детские качели. Под руками у них множество предметов — пальмовые листья, рафия, ротанг, кора, крупные семена (взрослые делают из них крохотные очаровательные коробочки), красные цветы гибискуса, скорлупа кокосовых орехов, листья нандануса, ароматические травы, гибкие стебли тростника. Играя с ними, они могли бы воспроизвести любую среду жизни взрослых — торговлю, обмен пли же лавки белого человека — некоторые из них их видели и все о них слышали. У них собственные каноэ — маленькие, полностью принадлежащие им, и большие — их родителей, в которых ям никогда не возбраняется играть. По разве они организуют флотилии лодок, выбирают капитана, лоцмана, механика, рулевого, для того чтобы представить команду шхун белого человека, о которых они так много слышали от мальчиков, вернувшихся с заработков? Ни разу за шесть месяцев, что я провела в тесном контакте с ними, я этого не видела. Разве они делают себе копья из веток крупного кустарника, натирают свои тела известью, выстраивают свои каноэ в военные флотилии и плывут к деревне, как это делают взрослые во время больших церемониальных праздников? Ловят ли они маленьких черепах и бьют в свои маленькие барабаны, ликуя над добычей? Строят ли они маленькие танцевальные площадки на сваях, как взрослые? Они ничего этого не делают. Они украшают себя семенами, а не раковинами и играют с маленькими тупыми копьями, сделанными для них старшими. Они бьют в свои игрушечные барабаны, подражая молодым мужчинам, собирающим деревню на танцы, но сами не танцуют.
У них нет никаких сложившихся организаций — клубов, партий, языка, понятного лишь посвященным, тайных обществ. Если устраиваются соревнования, старшие мальчики просто делят детей на приблизительно равные группы или пары, соответствующие друг другу по физическим данным. Но в этих группах нет ничего постоянного, нет и устойчивого соперничества детей друг с другом. В их среде появляются предводители, но появляются стихийно, спокойно, благодаря преимуществам интеллекта или инициативности. Очень текучие возрастные группы, никогда не имеющие замкнутого характера, как правило, образуются вокруг особых родов деятельности — рыбалок в послеполуденное время неподалеку от деревни, игр типа чехарды, длящихся несколько минут и требующих соединения детей разных возрастов: юноши, двух двенадцатилетних мальчиков, семилетнего мальчика, может быть, его маленького брата. Эти группы частично образуются по принципу соседства или же родства, но тем не менее очень неустойчивы, так как у младших детей нет никаких постоянных обязательств по отношению к старшим.
Их игры по большей части очень прозаичны, грубы и бурны, лишены всякой фантазии: футбол, борьба, несколько игр в кружок, бег наперегонки, соревнование на каноэ, фигурное плавание; они любят играть в тени. При свете луны они придают своим теням странные очертания, и водящий должен отгадать, чья тень перед ним. Когда они устанут, то усаживаются в группы и поют одну и ту же монотонную песню:
Я мужчина,
У меня нет жены.
Я мужчина,
У меня нет жены.
У меня будет жена из Бунеи,
От родственников моего отца,
От родственников моего отца.
Я мужчина,
Я мужчина,
У меня нет жены.
Либо же они играют в веревочку на пальцах или выжигают друг другу горящими ветками декоративные шрамы.
Их беседы всегда вращаются вокруг одних и тех же тем: кто из них самый старший, самый высокий, у кого на коже выжжено больше красивых шрамов; когда Нане поймал черепаху — вчера или сегодня; когда вернется каноэ из Мока; какую драку устроили Санау и Кемаи из-за свиньи; как испугался Помаса на поврежденном каноэ. Когда они обсуждают события жизни взрослых, то всегда рассуждают очень практично. Так, Кава, которому было четыре года, заметил: “Килипак дал мне бумаги”.— “Что же ты хочешь с нею делать?” — “Сигареты”. — “А откуда ты возьмешь табак?” — “О, с поминок”. — “Чьих?” — “Алупу”. — “Но она еще не умерла” — “Нет, но она скоро умрет”.
Очень часто споры кончаются потасовками. У них необычайно развита страсть к точности, страсть, унаследованная от старших. Те могут не давать целой деревне спать, шумно споря, был ли ребенок, умерший десять лет назад, моложе или старше какой-нибудь ныне здравствующей особы. В спорах о размерах и числе стараются проверять утверждения спорящих, а однажды я была свидетелем попытки эксперимента. В течение нескольких тревожных дней, связанных со смертью в деревне, у меня было мало времени на еду. Вот почему банку персикового компота, обычно съедаемого мною за раз, я делила на две части. Помат, маленький мальчик, прислуживавший нам за столом, что-то высказал в этой связи, но Килипак, наш четырнадцатилетний повар, возразил ему: я-де никогда не делила содержимое банки на два приема пищи. В спор были вовлечены все другие мальчишки, часто бывавшие в нашем доме, женатая пара, временно жившая у меня, две девочки-подростка. Спор длился сорок пять минут. Наконец Килипак торжествующе воскликнул: “Хорошо, давайте проверим. Мы завтра дадим ей банку персикового компота. Если она съест ее всю, то прав я; если она оставит что-нибудь, то правы вы”.
Эта заинтересованность в истине обнаруживается в жизни взрослых в разных формах. Покенау однажды выронил челюсть рыбы из своего мешка с бетелем. На последовавший вопрос он ответил, что держит ее там, чтобы показать кому-то в Бунеи. Тот говорил, что у этой породы рыб нет зубов. Другой мужчина, вернувшийся в деревню после работы по найму у какого-то просвещенного немца, заявил своим изумленным товарищам, что, как сказал его хозяин, ранее Австралия соединялась с Новой Гвинеей. Мнения по этому вопросу в деревне резко разошлись, а два молодых человека даже подрались. Эта острая заинтересованность в истине проявляется в самых крайних формах, когда речь идет о сверхъестественном; не веря пророчествам какого-нибудь спиритического сеанса, люди делают как раз то, что поставило бы в опасность их жизнь, окажись медиум прав.
Итак, форма бесед детей очень напоминает форму разговоров взрослых: от них они заимствовали вкус к поучительным и монотонным играм, их склонность хвастаться и обвинять, ожесточенные споры по поводу фактов. Но в то время как разговоры взрослых вращаются вокруг тем, связанных с празднествами и финансами, духами, колдовством, грехом и покаянием, разговоры детей, не ведающих обо всем этом, бессодержательны и скучны и сохраняют лишь форму бесед взрослых, но лишены всякого интересного содержания.
У манус есть и виды отрывочных формальных разговоров, напоминающих наши беседы о погоде. Этикет у них не разработан, поэтому в их речи нет набора шутливых штампов, помогаю щих сгладить любую неприятную ситуацию. Они заменяют их в случае надобности бессодержательной, бездумной болтовней. Я присутствовала при беседе такого рода в доме Чанана, где на шла себе приют жена, убежавшая от Мучина. Мучин сломал ей руку, и она оставила его дом, укрывшись у тетки. Дважды он посылал женщин из своего семейства за ней, и дважды она от казывалась вернуться к нему. В данном случае я сопровождала его сестру. Члены семейства тетки приняли нас. Беглянка осталась в глубине дома, готовя пищу на очаге. В течение целого часа все сидели и говорили о ценах на рынке в глубине острова, о рыбной ловле, о каких-то готовящихся праздниках, о том, когда вернутся родственники из Мока. Ни разу никто не заговорил о цели нашего визита. Наконец какой-то молодой мужчина искусно коснулся в разговоре вопроса о физической силе. Другойдобавил, насколько мужчины сильнее женщин. Затем разговор перешел к теме о мужских и женских костях, насколько хрупки они у женщин и как мужчина, совсем того не желая и преисполненный самых благих намерений, может сломать хрупкую женскую кость. После этого сестра брошенного супруга встала. Жена не сказала ни слова, но, после того как мы спустились в каноэ, она медленно сошла с лестницы и уселась на корме. Этот иносказательный стиль разговора свойствен некоторым детям,
когда они беседуют со взрослыми. Они вставляют свои маленькие, не относящиеся к делу замечания по любому обсуждаемому вопросу. Так, Маса, когда ее мать упомянула о какой-то беременной женщине в Патуси, заметила: “Беременная женщина, что была у нас, уехала к себе домой”. Затем она снова замолчала, до тех пор пока другая тема, возникшая в разговоре, не дала ей, возможности сделать отрывистое замечание.
Взрослые не рассказывают детям сказок, им неизвестны загадки, головоломки. Сама идея, что детям могут нравиться легенды, представляется совершенно фантастичной взрослому манус. “Нет, легенды — это для старых людей. Дети не знают легенд. Дети их не слушают. Дети не любят легенд”. И восприимчивые дети манус приемлют эту теорию, в корне противоречащую одному из самых прочных наших убеждений — о любви детей к сказкам.
Простые повествования о чем-то увиденном или пережитом принимаются ими, но полеты фантазии неумолимо опровергаются самими детьми. “А затем поднялся сильный ветер, и каноэ почти опрокинулось”.— “Опрокинулось?” — “Да, был очень сильный ветер”—“Но ты же не оказался в воде, не так ли?” — “Н-нет”. Требования строгой фактичности изложения, его обстоятельности, точности в малейших деталях — все это сдерживает воображение. Вот почему из жизни детей полностью исчезли сказки, от них они не получают никакого удовольствия. Они никогда не пытаются представить себе, что происходит по другую сторону горы, о чем беседуют рыбы. В разговорах детей со взрослыми вопрос “почему?” вытеснен вопросами “что?” и “где?”.
И тем не менее из этого нельзя было бы сделать вывод о недостатке интеллекта у этих детей. Картинки, реклама, иллюстрации вызывают у них интерес и восторг. Они проводили часы над истрепанным экземпляром “Естественной истории”, обсуждая ее, восхищаясь, поражаясь. Они старательно припоминали при этом псе мои пояснения, вплетая их в собственные толкования. У них был живой, незаторможенный, непритупленный ум. Они усваивали новые игры, новые картинки, новые занятия с большим рвением, чем маленькие самоанцы, подавленные и поглощенные своей собственной культурой. Их всех охватила страсть к рисованию. Неутомимо они покрывали лист за листом изображениями мужчин и женщин, крокодилов и каноэ. Но содержание рисунков этих детей, не приученных к сказкам, с неразвитым воображением, было очень простым: два дерущихся мальчика; пара мальчишек, пинающих мяч; муж и жена; группа людей, охотящихся за черепахой; шхуна с лоцманом. Сюжетных рисунков у них не было. Точно так же дело обстояло и тогда, когда я показала им пятна Роршаха 10 и попросила истолковать их. Ответы были кратки: “это облако”, “это птица”. Только один или два юноши, ум которых был возбужден мыслями о других местах, куда им предстоит уйти на заработки, дали иные толкования пятен: “казуар” (никогда им не виденный), “телефон”, “автомобиль”. Но у детей в этой культуре совершенно отсутствовала способность, интерпретируя пятна неопределенной формы, создавать цельные сюжеты.
У них превосходная память. Приученные к вниманию к деталям, умеющие проводить самые тонкие отличия, они научились различать мои пивные бутылки, где я хранила медикаменты, по таким мелким признакам, как величина этикетки, число букв на каждой из них. Они могли сказать, кто сделал рисунок спустя четыре месяца. Иными словами, их ни в коем случае нельзя было считать глупыми. Это были энергичные, умные, пытливые, обладавшие великолепной памятью и восприимчивым умом дети.
Скучные прозаические игры — показатель не столько их ума, сколько манеры воспитания. Они оказались вне сферы жизни взрослых; никто никогда не просил их принять участие в ней. Дети не участвуют в празднествах и церемониях. Взрослые не привили им формы проявления преданности клану или вождю — того, что они смогли бы использовать в организации своих групп. Сложные взаимоотношения взрослого мира, взаимоотношения между родственниками с их шутками, благословениями, проклятиями, военные церемонии, обряды общения с духами — все это дало бы детям интереснейший материал для подражания, если бы взрослые показали им это, пробудили бы их интерес и энтузиазм. Жизнь индейцев прерий с охотой на бизонов, кочевками, военными обычаями отнюдь не дает маленьким индейцам больше живого материала для игр, чем жизнь манус. Но мать в племени чейенн11 делает своему ребенку типа, небольшую палатку, чтобы играть в дом. Индейское семейство ликует, видя птицу, убитую маленьким охотником, как если бы он добавил что-то очень весомое в общий семейный котел. Вот почему детский лагерь у индейцев прерий, воспроизводящий в миниатюре жизнь взрослых,— центр всех детских игр.
Если бы, с другой стороны, манус последовательно и злобно изгоняли детей из жизни взрослых, закрыли все двери перед ними, постоянно прогоняли их со своих церемоний, то дети сплотились бы в самозащите. Именно так и произошло с детьми кафров12 в Южной Африке, где взрослые всегда относятся к детям как к досадной помехе, лгут, отправляют караулить поля, запрещают им есть птиц, даже пойманных ими самими. Здесь игровая группа детей, вынужденная собрать все свое мужество перед лицом враждебного поведения взрослых, организуется в настоящую детскую республику, со своими лазутчиками и стражей, тайным языком, карательным кодексом, республику, напоминающую уличные банды подростков в наших городах. Представляется, что и активное вовлечение детей в жизнь взрослых, как у индейцев прерии, и активное изгнание их из нее, как у кафров, дают детям более разнообразную и богатую жизнь. Даже на Самоа, где не делают ни того, ни другого, но заставляют каждого ребенка нести носильные для него обязанности, детская жизнь приобретает содержание и значимость в силу ответственности, возложенной на него, в силу того, что дети — составная часть всякого реального жизненного плана.
У манус же нет ничего подобного. Детей великолепно научили заботиться о самих себе. Любое чувство физической неполноценности им чуждо. Они получили свои каноэ, весла, качели, лук и стрелы. Их не делят по возрастным группам, не подгоняют ни под какие законы соответствующего возрастного или полового поведения. Перед ними открыты двери любого дома. Они резвятся под ногами у взрослых в разгар самых важных церемоний.
К ним относятся как к властелинам вселенной; родители ведут себя в отношении их как усердные и терпеливые рабы. Но какой господин проявит большой интерес к утомительным занятиям своих рабов?
Сказанное об общественной жизни в полной мере относится и к жизни религиозной. Она — закрытая часть мира взрослых, дети не принимают в ней никакого участия. Ее невидимые персонажи передаются детям, передаются скопом, целым генеалогическим древом, никак не взывая к их воображению, не требуя работы фантазии.
В мыслях и играх детей манус, связанных с обыденной жизнью, более стихийных, чем их механически усваиваемое отношение к религии, мы также обнаруживаем контрасты, сопоставляя их с мыслями и играми наших собственных детей. Привычка одушевлять неживые вещи — пинать дверь, ругать нож, взывать к стулу, обвинять луну в подсматривании и т. п.— совершенно отсутствует у манус. Если мы наполняем души наших детей богатством фольклора — песнями, одушевляющими луну, солнце, звезды, загадками, сказками, мапус не делают ничего подобного. Ребенок манус никогда ничего не слышал о “лунном человеке” или что-нибудь вроде стишка Джин Инглоу:
О луна, почему бог тебя закрыл? Ты плохо себя вела? Да иль нет? Если да, то скорее бы он простил, Чтобы к нам вернулся твой свет.
Он не слышал и песенку, под которую танцует его старшая сестра:
Погаси свой свет, госпожа Луна,
Скройся за облака,
Всюду парочки, им хорошо,
И третья здесь не нужна.
Если юная леди и паренек
Нашли укромный уголок,
Время тебе попрощаться.
Если хотите поцеловаться,
Скажите Луне:
“Леди, будьте добры,
Извольте убираться”.
Ни родители, ни деды не дали уму ребенка богатой пищи для размышлений, и ему нечем разукрашивать свои представления о луне. Для него луна — это просто свет, перемещающийся но небу. Он не думает о луне как об одушевленном существе. Он не считает, что она может видеть, ведь у нее нет глаз. Его представления о луне трезвы, естественны, хотя, конечно, и далеки от научных. Он и его родители считают, что и солнце и луна действительно движутся по небу. Фольклор не помогает его воображению, а язык манус холодец и скуп, лишен образности, непоэтичен. Это язык, который не питает фантазию детей, не рождает поэзию у взрослых. Это строгий язык фактов, наши же языки полны образов и метафор.
В то время как мы приписываем луне пол и называем ее “она”, язык манус не различает родов: он, она, оно — все это “третье лицо единственного числа”. Язык не помогает воображению. Глаголы, относящиеся к человеку, не применяются, когда говорят о луне. Она “светит”, но она никогда не улыбается, не прячется, не шествует, не кокетничает, не подглядывает, не одобряет; она никогда но “смотрит на нас с грустью”, не “скрывает свой лик”. В языке манус нет никаких импульсов к одушевлению мира, которых так много в ваших образных языках.
Мне никогда не удавалось убедить детей поругать неодушевленные предметы. На мою реплику “О, это плохое каноэ, оно уплыло”, они всегда отвечали: “Но Пополи забыл его привязать” или же: “Бопау очень плохо его привязал”. Это показывает, что, так сказать, “естественная” тенденция наших детей одушевлять неживое фактически припивается им их родителями.
Отношение детей манус к любому виду выдумки, любой игре в реальность хорошо выражено в ответе маленькой девочки. Я опрашивала единственную увиденную мною группу детей, игравших в домашнее хозяйство. Они делали вид, что чистят кокосовые орехи. Девочка сказала “grease e joja” — “это наша ложь”. Слово “grease” в пиджин-инглиш обозначает “лесть, обман”. Оно вошло в местный язык для обозначения обмана или лжи. В ответе маленькой девочки скрывалось осуждение этой игры в реальность.
Из всего этого можно сделать вывод, что одушевление вселенной внутренне не присуще сознанию ребенка. Это тенденция, которую он наследует от общества. Неспособность младенца различать людей и вещи или же по крайней мере по-разному реагировать на них сама по себе не имеет творческого характера. Но она, как таковая, приводит к тому, что дети старшего возраста думают о солнце, луне, лодках и т. п. как о существах, наделенных волей и эмоциями. Эти более сложные тенденции в сознании ребенка возникают не стихийно, а формируются иод влиянием языка, фольклора, песен, отношения взрослых к детям. Все это — плод поэтического воображения взрослых, а но путаного мышления малых детей.
Найдут или не найдут философские системы религиозного или научного мышления отклик в душе ребенка, зависит не от его собственного сознания, а от того, как он был воспитан. На трезвые, практические увещевания родителей, напоминающих ему о его маленьком росте, возрасте, физической слабости, ребенок может ответить фантазиями о сапогах-скороходах или добрых помощниках-великанах. Но эти фантазии родились не у него в голове, а были позаимствованы из фольклора, с которым его познакомили. Если же, воспитывая ребенка, родители прибегнут к ненаучным аргументам, если, например, взрослый скажет ему: “Не срывай обложку этой книжки. Бедная книжка! Как бы ты себя почувствовал, если бы с тебя срывали кожу?” — то ребенок того же самого возраста может ответить ему поучающе: “Фу, разве ты не знаешь, что книги ничего не чувствуют?! Ты можешь рвать у нее страницу за страницей, а она ничего не почувствует. Я тоже ничего не чувствую, когда у меня немеет кожа”. Это натуралистическое мировоззрение не в большей мере присуще ребенку, чем сверхъестественное. Принятие им одного или другого будет зависеть только от того, как они были преподаны ему, от конкретных случаев их применения.
По природе дети нерелигиозны, невосприимчивы к фетишам, колдовству, амулетам и ритуалам. Они по природе не творцы сказочных повествований; предоставленные самим себе, они не строят фантастических замков. В них не заложена склонность считать солнце одушевленным существом и рисовать его с человеческим лицом*. Их умственное развитие в этом отношении определяется не некоторой внутренней необходимостью, но формой той культуры, в которой они были воспитаны.
* В собранных мною тридцати тысячах рисунков я не нашла ни одного, персонифицирующего
природное явление или неодушевленный предмет.
Игры детей манус воспитывают в них свободу, представляют собой превосходные
упражнения для их тел, прививают им быстроту реакции, ловкость, физическую инициативность.
Но они не несут в себе никакого материала для мысли, никаких моделей поведения
взрослых, вызывающих восхищение, и никаких форм такого поведения, которые порождали
бы острое презрение у детей. У них нет богатого, образного языка, сокровищ легенд
и преданий, нет поэзии. И дети, предоставленные самим себе, борются и катаются
по земле (даже и это стимулируется мимолетным интересом взрослых к ним), кувыркаются
и дерутся, не формируя в себе ничего ценного, кроме хорошего настроения и сообразительности.
Не получая духовной пищи, не испытывая потребности компенсировать одиночество
или же физические недостатки в фантазии, они просто бурно расходуют свою бьющую
через край энергию, а устав, играют в тени в веревочку на пальцах, скучая самым
жестоким образом.
XIV. Воспитание и личность
Хотя воспитание и не может изменить тот факт, что личность ребенка в самых ее существенных чертах всегда отражает культуру, в которой он был воспитан, все же методы воспитания могут иметь далеко идущие последствия для развития той совокупности темперамента, мировоззрения, устойчивых предпочтений, которые мы и называем личностью. Несмотря на то что народ манус скован узкими рамками одной культурной традиции, он смог дать ярчайшие формы развития личности. Вот почему анализ того, как каждый младенец у этого народа становится отличным от всех других, пролил бы яркий свет на всю проблему формирования личности. Внутри гомогенной культуры проблема формирования личности выступает рельефнее. Ее не затемпяют искусственные наслоения, которые сложная культура обязательно привнесет в развитие каждого индивидуума, рожденного в лоне ее гибридных традиций. Мы часто принимаем за личностные различия плоды этих вторичных образований, хотя на самом деле они не имеют с ними ничего общего. Давайте сравним на минуту возможные вариации культурных форм, дозволенных взрослому мужчине у манус, с теми же вариациями, представляющими часть индивидуальности каждого мужчины в нашем обществе. Возьмем сначала второстепенный вопрос, касающийся внешнего вида. Мужчина манус может иметь длинные волосы, волосы, завязанные в узел, может их коротко стричь. Он может носить кольца в ушах или не носить их. Точно так же в носу у пего может быть тонкое полукольцо из жемчужной раковины или же вырезанная кость, но их может и не быть. Но в любом случае как уши, так и нос будут проколоты для этих украшений. Ткань на его штанах — это либо коричневый луб хлебного дерева, либо же джутовая, купленная у торговца. Его драгоценности — собачьи зубы, раковины, служащие деньгами, бусы. Собачьи 8убы могут быть нанизаны на нитку вперемешку с бусинами, они могут быть обвиты вокруг шеи в одну нить или в две. В раковинах могут помещаться красные бусины или же красные и черные. В лучшем случае перед нами очень небольшой диапазон возможных вариантов. Сравните с ним варианты одежды у нас — от комбинезонов рабочего до утонченных моделей, описываемых в рекламных проспектах под заголовком “Что носят хорошо одетые люди”. А когда речь заходит о возможных вкусах, верованиях, мнениях, контраст становится ошеломляющим. Вот самый экстравагантный человек в Пере: он еще молод, заявил о своем отличии от своих сотоварищей еще юношей, позесив па спину своей кузины, соблазненной им, амулет, который должен был предохранять ее от возмездия духов. Впоследствии он украсил свою речь всеми бранными словами, тщательно собранными у стариков в разных деревнях, и громко смеялся на похоронах сестры. Во всем остальном он был вполне сходен со своими товарищами. Он женился, жена ушла от него, он снова женился. Он занимался рыбной ловлей, обменивал рыбу на фрукты, участвовал в торговых сделках, соблюдал табу имен всех близких родственников, как и все жители Пере. Другой мужчина в Пере отличился по-иному: он искренне и долго плакал после смерти своей жены, сохранил у себя ее череп и иногда говорил с ним.
Все это сделало его заметной личностью, уникальных явлением среди его родственников и соседей. Но в большинстве других своих верований и привычек он ничем не отличался от всех остальных мужчин деревни.
А теперь давайте рассмотрим небольшую подборку индивидуумов, с которыми мы можем встретиться у нас. Из двух мужчин с одинаковыми чертами характера, то есть оба могут быть властными, агрессивными, предприимчивыми, уверенными в себе, один может верить в святую троицу и первородный грех, другой — быть убежденным агностиком; один — верить в свободную торговлю, права штатов, решение на местах, другой — в тарифы, большой флот, федеральные законы по социальным вопросам; один может коллекционировать гравюры с видами Нью-Йорка раннего периода, другой — бабочек; один может обставить свой: дом мебелью, сделанной в эпоху королевы Анны, дом другого обставлен мебелью пяти стилей; один обучен так, что он может разбирать самые сложные фуги, другой так знает Пикассо, что может датировать любую его картину; одному нравится Кабелл13, другому — Пруст. И так можно было бы пойти дальше, воспроизводя весь диапазон различных вкусов у этих людей, а кончить наше описание — сравнением любого из них с молодым клерком из маленького городка. Его единственные развлечения — сидеть за рулем “форда”, ходить в кино и почитывать комиксы; его дом обставлен стандартно безобразной мебелью, купленной в кредит, и он республиканец, потому что республиканцем был его отец. У нас мы сталкиваемся с диаметрально противоположными вкусами, сложными и простыми, и oни-то и образуют тот фон, на котором индивидуум выделяется значительно более рельефно, чем это возможно у представителя простой культуры. У манус любовь к музыке выражается в умении более или менее хорошо играть на свирели или деревянной флейте, интерес к пластическим искусствам — в умении более или менее успешно вырезать традиционные формы, созданные соседними народами. Но в пределах этого очень узкого диапазона предпочтений и возможностей, определяемых культурой, дети манус обнаруживают столь же резкие различия в существенных чертах личности, как и американские. Среди них четко выделяются покорные и властные, расчетливые и порывистые, инициативные и подражательные. И как раз потому, что сложные различия в традициях образования, круге чтения не затемняют здесь картины, народ манус — благодарный объект для изучения путей формирования этих фундаментальных свойств личности у ребенка. Эта проблема столь же значима для нас, как и для любого примитивного народа. Как вырабатывается в подрастающем индивидууме свойственная ему тенденция выбирать то-то, а не тото? Даже при беглом взгляде на современные цивилизации мы обнаруживаем прямую связь между культурой и темпераментом.
Созерцательный человек, углубленный в проблемы потустороннего мира, полностью девальвирован в Америке, где даже священник должен быть предприимчивым и энергичность поощряется. Напротив, человек с активным, деятельным умом, не очаровывающийся мыслью, как таковой, и презирающий философские тонкости, был бы в невыгодном положении в таком обществе, как древнеиндийское. Среди индейцев зуньи14 откровенно инициативный человек, наделенный большей силой внушения, чем его соплеменники, рисковал бы прослыть колдуном и быть повешенным за большие пальцы. Человек, который всю свою жизнь любой ценой стремился бы к мистическому озарению и так и не обрел его, оказался бы совершенно беспомощен среди тех фундаменталистов из индейцев прерий, которые до сих пор не переняли умения продавать и покупать религиозный опыт. Идеалом каждого общества служит один из многих типов возможного поведения*. Те индивидуумы, которые воплощают в себе этот тип личности, становятся его вождями и святыми. Те, у кого этот господствующий тип личности менее развит, становятся их последователями. Тех же, кто в своей извращенности подхватил совершенно чуждую точку зрения на личность, иногда заключают в сумасшедшие дома, иногда бросают в тюрьмы как опасных агитаторов или сжигают как еретиков, а иногда позволяют им влачить полуголодное существование как художникам. Человек, о котором говорят, что “он родился в свое время”, “в своем веке”, — это просто человек, личность которого созвучна господствующему тону его общества, обладающий к тому же необходимым интеллектом. Общества функционируют, развиваются и расширяются теми, чьи души родственны его душе. Их подрывают и преодолевают новые верования и новые программы — плоды страданий и мятежа тех, кто не нашел духовного отечества в культуре, где был рожден. На первой группе людей лежит бремя сохранения их общества и, может быть, даже бремя придания ему более определенной формы. На плечи одаренных людей из числа изгоев общества ложится бремя создания новых миров. Очевидно, что от соотношения этих трех типов людей частично зависят судьбы культуры. Без творцов-энтузиастов, поставивших себя на службу существующему режиму или новым формам того же самого режима, общество или же какая-то область социальной жизни оказались бы без лидеров, погрязли бы в скуке и посредственности. Примером тому может служить современная американская политическая жизнь. Во главе ее стоят не лучшие типы американцев, то есть не люди, наилучшим образом воплощающие в себе американскую идею. Появление на политической сцене сильных личностей, темперамент которых не созвучен верно понятым американским идеалам, не придает нашей политической жизни энергии и здоровья. Судьба любого общества зависит от той духовной пищи, которой питаются его изгои,— от того, строят ли они свою философию перемен из идей, достаточно родственных своей культуре, закладывая основы реальных перемен, либо же обращаются к источникам, настолько чуждым их культуре, что остаются бесплодными интеллектуалами-мечтателями.
* Теоретический анализ этой точки зрения см. у Рут Бенедикт: Psychological
Types in the Culture of the South West.— Proceedings of the XXIIIth International
Congress of Americanists.
Всякое общество поэтому, даже если оно полностью изолировано и не общается
с другими культурами, зависит в любой момент своего существования от
тех свойств личности, которые со временем разовьются у новорожденного. Что же
касается немногих действительно одаренных людей, рождающихся в каждом поколении,
чрезвычайно важно, горят ли они энтузиазмом сохранить существующий порядок или
же тратят свою жизнь, на неустанные, страстные поиски чего-либо нового. Можно
сказать, что судьба каждой культуры зависит от калибра людей. И не в смысле
интеллектуальных отличий одних от других. Судьбы культуры определяются тем,
насколько ее идеалы привлекательны для одаренных людей в каждом поколении, ослепляют
ли они их своим блеском, побуждая служить им, либо зажигают в них пылкую страсть
к обновлению.
Тем не менее о механизмах процесса, в результате которого один ребенок становится восторженным поклонником системы, другой реагирует на нее апатично, а третий начинает испытывать к ней нескрываемое отвращение, мы знаем очень мало. Может быть, наиболее плодотворные попытки решения этой проблемы исходили от психоаналитиков, неутолимое желание которых подвести всю жизнь под одну категорию побудило их попытаться решить и те проблемы, которые ортодоксальные психологи рассматривали вне рамок какой-либо единой теории. Одна из наиболее мощных психоаналитических теорий — теория идентификации, анализ того, каким образом индивидуум настолько полноотождествляет себя с другой личностью (известной ему непосредственно, или о которой он прочел, или которую вообразил), что делает ее склонности и установки своими. Психоаналитики использовали это понятие, для того чтобы объяснить десятки различных ситуаций — от идентификации с героями пьесы или книги до процесса, в ходе которого идентификация с родителем противоположного пола может привести к извращенным сексуальным склонностям.
В нашем обществе вариационные возможности, заложенные в механизме идентификации, многочисленны и противоречивы. Любой из родителей, учителей, прославленный киноактер, игрок в бейсбол, герой книги или пьесы, историческая личность, любимый товарищ или же сам бог могут послужить идеалом. Сумасшедшие дома полны теми, кто вывел свои идентификации за пределы здравого рассудка и непоколебимо уверовал, что он Наполеон или Иисус Христос, преследуемый слепым и враждебным миром. То, что крайние формы идентификации присущи не только нашему обществу, доказывает самоанское общество, где я встретилась с человеком, твердо веровавшим, что он Туфеле, верховный вождь острова, и требовавшим, чтобы к нему, бедняку, обращались не иначе, как со словами, предназначенными для верховных вождей. В менее патологических формах тенденцию идентифицировать себя с кем-то можно встретить в каждой шутке пылкого поклонника какого-нибудь вождя, у всякого, кто стремится тщательно воспроизвести, хотя бы и в малом, поведение какого-нибудь бесконечно обожаемого человека.
У ребенка манус нет такого диапазона выбора. Не видя перед собой больших различий в рангах людей, лишенный религиозных вождей, не имея представления о великих личностях истории или мифов, этот ребенок не обладает галереей образов, сколько-нибудь сравнимой с той, из которой паши дети могут черпать свои идеалы. Кроме тою, способность и готовность, даже, ложно сказать, склонность ребенка выбирать себе образец для подражания у минус более жестко ограничивается рамками отношения отец—сын. Читатель должен припомнить, как тесно узы товарищества связывают отца и маленького сына, как ребенок следует за отцом на всех стадиях его повседневной, будничной деятельности, наблюдает за ним, когда тот строит планы, ссорится, работает, отдыхает, убеждает духов своих предков, разглагольствует перед женой. Мы видели, что детей более пожилых и преуспевших отцов можно отличить от детей более молодых и менее процветающих. И самое главное, мы видели, что соответствие личностей отца и приемного сына столь же велико, как и у отца с его собственным сыном, и оказывается большим, чем сходство характеров у отца и его родного сына, если последнего усыновил мужчина другого темперамента или положения в общине. Все это позволяет предположить, что, каково бы пи было влияние наследственности — фактор, воздействие которого в настоящее время не поддается точному измерению, — формирование личности ребенка в очень большой мере определяется тесными связями со взрослой личностью. В родительских заботах взрослых мужчин о своих детях манус обрели великолепный социальный механизм переноса их личностных характеристик на следующее поколение.
И это не просто способ сохранения в следующем поколении того соотношения между
решительными и нерешительными, агрессивными и мягкими характерами, которое сложилось
в предыдущем. Если у сильного человека пять сыновей, они у него родятся па разных
этапах его жизненной карьеры. Ребенок, родившийся у него в молодости, будет
обладать более мягким темпераментом, чем другой ребенок, плод уверенной в себе
зрелости.
Это может быть одной из причин, почему первородство практически мало значит
у манус, почему младшие братья так часто откровенно властвуют над старшими.
(Различие интеллекта также может быть одной из причин этого явления.) Доля каждого
темперамента может слегка меняться от поколения к поколению в соответствии со
случайностями рождений и усыновлений. Палеао, человек агрессивный, имел только
одного сына. У Мучина, его брата, мягкого, неагрессивного, консервативного,
их было четверо. Затем Палеао усыновил одного из сыновей Myчина, но сделал это
слишком поздно, чтобы осязаемо повлиять на характер ребенка. Там, где только
десять или пятнадцать мужчин решают судьбы общины, очень важно, будет ли среди
них тремя-четырьмя агрессивными и инициативными людьми больше или меньше. Интересно
сравнить методы воспитания у манус не только с нашими, но и с методами, применяемыми
другим народом Океании — самоанцами*. На Самоа идея титула служит стимулом для
детей, но она не связана с образом какой-то конкретной личности, потому что
значительные люди никогда не позволяют детям приближаться к ним. Детей выгоняют
из общества взрослых, передают их в руки старых женщин или заставляют нянчиться
с малышами. Здесь нет никаких гарантий, что сын сильного человека станет личностью,
в каком бы то ни было отношении подобной отцу. Но идея ранга оказывает определенное
воздействие на формирование личности ребенка. Если он сын или племянник вождя,
для него устанавливаются более высокие стандарты поведения и он отвечает на
это несколько большими усилиями, чем: его сверстники. Но “ты — сын вождя”— это
побуждение к усилию, а не наше фатальное подчеркивание успехов отца, пугающее
сына, задерживающее его развитие. Влияние этого стимула на личность самоанского
ребенка относительно мало; маленькие мальчики отличаются там друг от друга значительно
меньше, чем дети у манус. Когда они становятся молодыми людьми, вожди проявляют
большой интерес к своим вероятным преемникам. Но к этому времени, когда у молодых
людей появляются большие возможности для подражания, их характер уже достаточно
сформирован. В течение же первых шестнадцати-семпадцати лет жизни главным социальным
детерминантом поведения молодого самоанца оказываются нормативы его возрастной
группы, а не личность взрослого. Традиция подчинения стандартам своей возрастной
группы так сильна, что идея ранга, связь со взрослым человеком в поздние годы,
складывающиеся привычки повелевать здесь мало что могут изменить. Мужчины на
Самоа значительно более похожи друг на друга, чем мужчины манус. Заботливо воспитанные
привычки благоразумного стандартизирования поведения, соответствующего скорее
социальному статусу человека, чем eго естественным склонностям или личностным
особенностям, делают самоанцев значительно более однородной массой, гораздо
более пригодными для стрижки под одну гребенку.
* Этот вопрос рассмотрен в книге “Взросление па Самоа”.
У детей манус роль возрастной группы незначительна. Как индивидуумы они усваивают
отличительные особенности своих отцов, особенности, непосредственно выражающие
их возраст, экономическое положение и успех в обществе. Последний же в известной
мере зависит от интеллекта, но в основном от таких черт характера, как агрессивная
инициативность и энергия. У манус мы находим три главных типа личности. Агрессивный,
склонный к насилию, властный тип, распространенный среди более-пожилых и богатых
людей и у детей, которых они воспитывали. Вполне уверенный в себе, но с менее
выраженной агрессивностью, встречающийся среди молодых мужчин, еще не добившихся
прочного экономического положения, но взявших хороший: старт в детстве, равно
как и у подрастающих детей этих мужчин. Мягкий, неагрессивный, слабый тип —
у пожилых неудачников, по-видимому плохо начавших свой жизненный путь, либо
у малоодаренных природою и у их детей. Так как более чем в половине случаев
наследники преуспевших мужчин сами имеют сыновей или же по крайней мере кровных
родственников, эта система создает аристократизм личностей, аристократизм, надежно
увековечивающий себя. Она приводит к резким индивидуальным различиям между мужчинами
даже в очень маленьких деревнях, приводит к появлению динамической атмосферы
жизни, начисто отсутствующей на Самоа, хотя там развитие личности стимулируется
ранговой системой. Эти живые, беспокойные люди восприимчивы к культурам, с которыми
они входят в соприкосновение, быстро пользуются преимуществами идей белого человека,
обращая их себе па пользу. Но самоанское обращение к цивилизации белых основывается
не на деяниях конкретных: индивидуумов, а на гибкости всего образа жизни, в
котором пет сильных страстей и не приходится расплачиваться слишком, дорогой
ценой. У манус, с другой стороны, много конфликтов, много трений между разными
типами личностей, их эмоции куда более сильны. Самоанская система — это очень
приятный способ сглаживания грубых, непристойных сторон человеческой природы
до приятной безвредности. Система манус — это один из приемов вложения капиталов
в личность и использования ее обществом.
В Америке мы не придерживаемся пи той, ни другой системы. Низведение роли отца до роли усталого, часто смущенного ночного гостя сделало очень многое для того, чтобы исключить саму возможность плодотворной идентификации сына с ним. Когда же ребенок действительно пытается отождествить себя со своим отцом, то обычно он вынужден обращаться к тем отцовским качествам, которые более бросаются в глаза и присущи мужчине вообще,— к одежде, к физической силе, низкому голосу, то есть как раз к тем его качествам, в подражании которым пятилетний ребенок сталкивается с наибольшими трудностями. Как “о скорбью в голосе сказал мне однажды маленький мальчик: “Я никогда не стану таким же большим, как мой папа, потому что я не могу так же сильно шуметь своим маленьким носом, как он”. Отец — это мужчина, который может поднять ребенка на руке, который приходит домой вечером, отдыхает с семьей по воскресеньям, водит автомобиль, зарабатывает деньги, должен бриться каждый день, говорит басом. Все эти признаки никак не выделяют его из сотни других мужчин в данной общине. Ребенок должен идентифицировать себя с неопределенной фигурой в брюках. Ему недозволен более близкий контакт с ним, который позволил бы понять своего отца как индивидуума, а не как представителя определенного пола.
Условности нашего общества таковы, что воспитание детей в угрожающих размерах стало женским делом. Свидетельством тому служит то, что вопросами педагогики и гигиены интересуются почти исключительно женщины, у мужчин же интерес к ним почти совершенно отсутствует. Мальчик состоит при матери до шести-семи лет, и это создает трудности в его последующей адаптации, аналогичные тем, которые переживает девочка у манус. Идентификация с представителями противоположного пола опасна в гетеросексуальном мире. В шесть или семь лет мальчик передается в руки других женщин. Мать, кормилица, учительница, руководительница детской игровой группы — вот та долгая процессия женщин, проходящая между ним и любым сколь-нибудь реальным контактом с мужчинами. Их влияние — это закопченное стекло, пропускающее к нему искаженный, преувеличенный, фиктивный образ отца. И ребенок, реакции которого на властного отца всегда сильны, реагирует на этот образ не положительно и остро эмоционально, как у манус, а чувством своей неполноценности, ощущением своей неизбежной неудачи. Манус посмотрел бы с сожалением на вереницы неудачников, отцы которых были знамениты, часто неудачников именно потому, что их отцы были знамениты. Стоять ли на точке зрения наследования врожденных способностей или же на точке зрения решающего влияния привычек, приобретенных в раннем детство, ясно одно, что сыновья сильного мужчины должны быть сильными, любое завоевание, сделанное индивидуумом, должно сохраняться в последующих поколениях, не разбазариваться, а тем более, сколь это ни парадоксально, не портить жизнь его несчастным потомкам. В нашей же действительности, где нет ни традиции обучения мальчиков отцами, как у манус, ни самоанского обращения к социальному рангу как средству воспитания, мы сталкиваемся с весьма печальной картиной потери завоеваний одного поколения другим.
Неудачи детей в идентификации со своим отцом обостряются в нашей стране быстро сменяющимися нормативами поведения и различием во взглядах на жизнь у родителей и детей. Факты, приведенные в “Мидлтауне”15, подтверждают это, показывая, что очень мало детей желает унаследовать профессии своих отцов. Ребенок представляет себе своего отца как некую непопятную силу, действие которой трудно предвидеть, как своенравного добытчика пропитания, отказывающего иногда в карманных деньгах, почти всегда безразличного члена семейства, старого ворчуна, со смешными для нового поколения идеями. Но для того чтобы ребенок мужского пола смог успешно приспособиться к жизни, он должен как-то отождествлять себя со своим отцом или с другим взрослым мужчиной. Как бы ни была близка ему мать, какие бы теплые чувства ни существовали между ними, какого-бы ни заслуживала она восхищения и преданности, она не является для ребенка мужского пола моделью жизни. Если его привязанность к ней слишком сильна, это затормозит его эмоциональное развитие; если он отождествит себя с нею, то он рискует оказаться сексуально извращенным или же в лучшем случае сформирует в себе некоторые фантастические и мучительные установки. Самую тяжелую расплату готовит семейная жизнь как раз тем мальчикам, которые воспитаны в антагонизме к отцу и в чрезвычайной зависимости от матери. У девочек наоборот. Система воспитания у манус заставляет маленькую девочку нести эту кару — девочку, которая отождествляет себя с отцом за счет привязанности к матери и которой суждено сделать горько” открытие в семь или восемь лет, что она сделала ошибку и мужские пути не для нее.
Мы же строим плохую систему воспитания для мальчиков — ошибка тем более серьезная, что основное бремя развития культуры выпадает на долю полноценных мужчин. Мы окутываем их женскими привязанностями и создаем у них образ отца как какого-то одушевленного хлыста, стоящего на службе любящей повелительницы-матери. В годы максимальной воспримичивости мальчик постоянно связан с женщинами, которые не могут служить для него моделями жизни, сколь бы интересными и привлекательными они часто ни были сами по себе. Раз это так, то, будучи не в состоянии отождествить себя с единственными известными ему взрослыми, лишенный стимулирующего его мужского общества, мальчик обращается к своей возрастной группе, к ее стандартизирующему, уравнивающему влиянию, к группе, где все личностное подчинено типическому, групповому. Во все большей мере у нас в стране молодые люди зависят от одобрения своих сверстников, презрительно относятся к оценкам тех, кто более зрел, чем они, чувствуют все меньшую ответственность за младших. Тонко разработанный механизм передачи достижений одного поколения другому потерян. Взрослые мужчины, обнаруживая полнейшую незаинтересованность в детях, не только не заботятся о самих детях, но и порождают безразличие старших детей к младшим. Каждая возрастная группа становится маленькой самоудовлетворенной ячейкой, бесконечно и скучно вращающейся вокруг своих собственных проблем.
Что эта система возрастных групп действенна, показывает Самоа. Вполне возможна полная победа возрастной нормы поведения над личностью, над индивидуальной одаренностью, различиями в темпераменте; вполне возможно, что убогая картина человеческой жизни, построенная по возрастным срезам, заменит полноцепную, составленную из личностей и охватывающую всех — от новорожденного до старика на краю могилы. Но за этот возрастной стандарт поведения платят потерей индивидуальности. Эта норма поведения более всего распространена, ее легче всего принять, и она менее всего ведет к инициативности и оригинальности человека. Нормативы поведения взрослых, выкристаллизовывавшиеся годами сознательной, напряженной жизни, могут быть переданы от отца к сыну, от учителя к ученику, но их едва ли можно сбывать оптом, через кино, радио, газеты. Призыв, затрагивающий ответные струнки у тысяч читателей или слушателей, редко обладает такой силой, чтобы чувствительно задеть некоторые стороны личности ребенка, формировать их, связывать их в единое целое. Личный контакт со зрелыми индивидуумами, которые по-настоящему заботятся о том, чтобы молодые люди стали личностями, воспитали в себе инициативность, по-видимому, и является единственной силой, способной преградить путь этим волнам конформизма, предписывающим: “Что должны чувствовать девятнадцатилетние” или “Как мыслит выпускник средней школы”.
Таким образом, наша педагогическая система вбирает в себя недостатки как самоанской системы, так и системы мапус, не включая преимуществ пи одной из них. На Самоа ребенок не питает эмоциональной привязанности ни к своему отцу, пи к своей матери. Их личности поглощены большой семейной группой, воспитывающей ребенка. Ребенок, не скованный эмоциональными связями с ними, находит достаточное удовлетворение в спокойном тепле, являющемся эмоциональной тональностью возрастной группы. Тем самым самоанский ребенок не получает ни благ, ни кар интимной семейной жизни. Дети манус, с другой стороны, так тесно опутаны семейными связями, что приспособления к внешнему миру и не требуется от них и может даже оказаться невозможным. Но взамен мальчик получает лучшее, что может дать такая тесная связь, — живое ощущение отцовской личности.
Американские мальчики не похожи на самоанских детей, от которых не требуется никаких сильных чувств, ищущих удовлетворения в расслабленно-дружественной атмосфере товарищества возрастной группы. Не выпадает на их долю, как у детей манус, награда близости с отцом, возможность счастливой идентификации с ним. Они связаны с семейной группой, где мать сосредоточивает на себе все их чувства и тем не менее не в состоянии дать им полезную модель жизни и где мать предъявляет слишком сильные требования к ним, чтобы они были совсем счастливы в своей возрастной группе. И тень отца достаточно вездесуща, чтобы отравить им удовольствие от игр.
У наших девочек детство часто лучше. Если различия взглядов матери и дочери, вызываемые изменениями социальных норм, не слишком велики, то первой идентификацией дочери может быть ее собственная мать, которая воплощает в себе вполне приемлемый для нее идеал жизни. Антагонизм с отцом необязательно ведет ее к той же самой растерянности, что и ее брата. Очень часто антагонизм дочери с отцом оказывается менее сильным, так как по отношению к ней он необязательно выступает в роли отсутствующего римского отца, далекого от домочадцев. Поэтому может случиться, что эмоциональная жизнь дочери будет протекать свободнее, чем у ее брата; там, где мать является для дочери идеалом будущей жизни, для сына она выступает лишь помехой эмоциональному развитию, помехой, которую он должен преодолеть.
И в школе, как дома, девочки вновь счастливее своих братьев. Показательно, что интерес к искусству, обдуманному проведению досуга и развитию личности у нас можно найти только среди женщин. Показательно, что курсы английской литературы, как правило, привлекают преуспевающих женщин и неудачливых мужчин. История других стран не свидетельствует о какой-то особой одаренности женщин в искусстве, более того, защитники теорий женской неполноценности могут найти здесь множество подтверждений своим выводам. Но в нашей стране искусство как сфера мужских занятий дискредитировано, и вполне может быть, что одной из главных причин столь плохого его состояния оказывается школа: его преподают представители того пола, с которым студенты-мужчины никак не могут отождествить себя.
Ни одно общество не может позволить себе так пренебрегать закономерностями формирования своих детей, отказывать полу, располагающему большей свободой, в праве внести вклад к его культуру, в стимулах развития, которые могут проявиться только при близком личном общении. Представления американского мальчика о том, что значит быть мужчиной, неопределенны, стандартизированы, расплывчаты. Решения, принимаемые им, столь же общи и неконкретны, как и его представления. Он принимает решение делать деньги, добиться успехов, но он не берет на себя каких-то личностных обязательств. Контраст между тем, что мы можем сделать из наших мальчиков, и тем, что мы фактически из них делаем, подобен контрасту между группой прекрасных предметов, сделанных влюбленными руками мастера, и серией вещей, проштампованных машиной. Что бы ни говорилось об экономии труда и обогащении жизни машинами, рассуждения такого рода вряд ли можно применить к человеческим существам на тех же основаниях, что и к мебели. Но те, кто доказывает, что именно машинный век привел к стандартизации личности у нас в стране, по-видимому, злоупотребляют аналогией и видят полное объяснение в том, что лишь частично объясняет дело. Обедненные личностные контакты американского мальчика могут быть столь же серьезным препятствием на пути его личностного развития, как и вездесущая машина.
Хотя и появились некоторые тенденции отхода от этой сильнейшей феминизированности педагогики (большее число школ для мальчиков с учителями-мужчинами, более решительные заявления работников социальных служб и психиатров о необходимости отца детям), большинство наших мальчиков по-прежнему бьется в той же сети. Их несчастье в том, что идеалом для них служит скучная родовая идея маскулинности вообще, а не интересные и лично известные им мужчины.
Приложение 1
Этнологический подход к социальной психологии
Наше исследование строилось на определенной гипотезе: невозможно изучать первозданную природу человека прямо. Исключение в этом отношении могут представить только очень простые и неспецифические ее свойства вроде тех, которые изучал в своих основополагающих экспериментах Уотсон. Мы исходили: из предположения, что первозданная природа ребенка подвержена влияниям окружения и получить известное представление о ней можно, только изучая ее видоизменения, обусловленные окружением. Накопление наблюдений такого рода со временем даст нам несравненно лучшую основу для обобщений, чем та, которую можно было бы получить, наблюдая индивидуумов в узких пределах социального окружения одного типа. Можно собрать данные о тысячах детей в нашей собственной культуре, проверять и перепроверять их в нашем обществе, и они могут оказаться истинными, но, как только мы выходим за эти пределы, они очень часто оказываются несостоятельными.
Вполне понятно, что, перенося предмет изучения за пределы нашего общества, где мы полностью контролируем все инструменты исследования, в особенности язык, в примитивное общество, где практически невозможно контролировать условия сбора данных и надо освоить новый язык, мы в какой-то мере по необходимости жертвуем методологической строгостью. Но можно быть уверенным, что все эти недостатки методологии исследования с лихвой окупятся теми преимуществами, которые даст нам гомогенность изучаемых культур. В нашем обществе мы можем изучить очень большое число индивидуумов определенного возраста, но при этом мы постоянно должны принимать в расчет то обстоятельство, что их культурная предыстория настолько разнообразна, что ни один исследователь не может надеяться когда-либо выровнять их. В примитивном обществе исследователь располагает меньшим числом индивидуальных случаев: их хронологический возраст, возраст родителей в момент их рождения, порядок их рождения в семье, как протекают роды и т. п. трудно установить с точностью. Но обычаи и нравы, верования, страхи, неприязнь, восторги их родителей — все это очень тесно увязано с нормами культуры. Для исследований личности, социальной адаптации и т. п., то есть для всех тех исследований, в которых наиболее существенным фактором оказывается социальное окружение, примитивное общество как предмет изучения очень плодотворно. Религиозные представления, сексуальные привычки, методы воспитания дисциплины, общественные цели всех тех, кто составляет семью ребенка, могут быть выведены из анализа самой культуры. Индивидуумы одного возраста и пола в таких культурах в этом плане существенно не различаются. Здесь следовало бы вспомнить, что в культуре манус и подобных ей, где мы имеем только половое разделение труда (естественно, имеет место и территориальное разделение), где нет жречества с разветвленными канонами эзотерического знания, где нет сколько-нибудь развернутой системы фиксации прошлого, культурная традиция достаточно проста и потому может быть охвачена памятью среднего взрослого представителя данного общества. Исследователь, прибывший в это общество с этнологической подготовкой, позволяющей включать явления культуры манус в систему удобных для применения и хорошо осмысленных категорий, исследователь, обладающий по сравнению с туземцами громадным преимуществом письменной регистрации каждого аспекта изучаемой культуры, располагает великолепными возможностями сравнительно быстрого решения поставленной проблемы. То обстоятельство, что мой супруг уже работал в области этнологии манус, позволило мне еще более сократить предварительные стадии исследования. Благодаря всему этому примитивная культура в качестве социальной среды менее сложна и запутанна, чем даже самые изолированные и глухие деревни в нашем обществе, ибо в последних мы неизбежно сталкиваемся с отзвуками и фрагментами культур сотен различных типов.
Исследование развития человека в примитивном обществе дает два преимущества: во-первых, оно выявляет контрасты с нашим собственным социальным окружением, контрасты, делающие наглядными различные аспекты человеческой природы и часто демонстрирующие, что поведение, почти неизменное у индивидуумов в нашем собственном обществе, не является врожденным, а вызвано социальным окружением; во-вторых, здесь мы имеем однородную и простую, легко осваиваемую социальную среду, на фоне которой и можно изучать развитие личности.
Антрополог подвергает выводы психолога, работающего в нашем обществе, проверке наблюдениями, полученными в других. Он никогда не стремится опровергнуть выводы психолога. Он скорее в свете более широкого культурного материала подвергает проверке интерпретации, сделанные психологом из его наблюдений. Антрополог обладает особыми методами быстрого анализа примитивного общества. Для того чтобы овладеть ими, он уделил много времени изучению различных примитивных обществ, анализу наиболее характерных для них социальных форм. Он изучал неиндоевропейские языки, так что ему легко приспособиться к языковым категориям, чуждым европейцам. Он изучал фонетику, и потому он в состоянии распознать и зафиксировать типы звуков, трудные нам для распознания слухом и еще более трудные для произнесения нам, привыкшим к иным фонетическим структурам. Он исследовал различные системы родства и научился быстро оперировать их категориями, так что система манус, приводящая, например, к тому, что люди, принадлежащие к одному и тому же поколению, обращаются друг к другу, используя слова, принятые в обращении к детям, не вызывает у него затруднений, а легко укладывается в ясную и вполне понятную систему. К тому же он готов отказаться от прелестей цивилизованной жизни и подвергнуться на месяцы всем неудобствам и неприятностям жизни среди людей, манеры, методы санитарии и образ мышления которых ему чужды. Он готов изучать их язык, погрузиться в их нравы, проникнуть в их культуру всей душой, так, чтобы сопереживать их антипатиям и радоваться их триумфам. У манус, например, надо было научиться испытывать неподдельный ужас от встречи двух родственников, на отношения которых наложено табу, придерживаться системы словесных табу, испытывать смущение, если кто-нибудь совершал неловкость. Надо было научиться встречать каждое известие о несчастье или болезни вопросом, а чей дух здесь замешан. Исследования такого рода связаны с весьма радикальной перестройкой образа мысли и повседневных привычек. Владение специальными методами, необходимыми этнологу, и готовность их применить — вот тот инструментарий, которым он пользуется для решения психологических проблем. Он говорит психологу, долго и тщательно исследовавшему что-нибудь в нашем обществе, пришедшему или не пришедшему к определенным, по его мнению, окончательным выводам: “Давайте-ка мне ваши результаты, и я подвергну их новой проверке. Вы сделали такие-то и такие-то обобщения о том, что думают дети, о взаимоотношении физического и умственного развития, о связи определенного типа семейной жизни с возможностями удачного приспособления супругов друг к другу, о факторах, определяющих развитие личности, и т. п. Эти выводы кажутся мне и значительными и важными. Позвольте же поэтому мне проверить их действенность в других социальных условиях и в свете полученных данных, на основе нашего совместного исследования, на основе вашей постановки проблемы и наблюдений, сделанных вами в нашем обществе, и моих контрольных наблюдений в другом обществе, прийти к выводам, успешно опровергающим обвинение в том, что вы недоучитываете влияния социального окружения. Тогда вы будете в состоянии разделить ваши наблюдения над индивидуумом в нашем обществе на две части: во-первых, на данные о поведении людей, модифицируемом современной культурой, данные, которые будут обладать чрезвычайно важным значением для решения педагогических и психологических проблем индивидуумов одного и того же культурного происхождения; во-вторых, на теории первозданной природы, возможностей человека вообще, теории, основывающиеся на ваших и моих наблюдениях”.
У психолога, подлинно заинтересованного в разрешении фундаментальных теоретических проблем, такое предложение не может не вызвать горячее одобрение. Но психиатр, работник социальной службы муниципалитета, педагог, возможно, ответят на него с полным основанием: “Я согласен с вашим утверждением, что многие из проявлений человеческой природы в нашем обществе, которые мы считаем биологически детерминированными, на самом деле детерминированы социально. Теоретически рассуждая, я считаю, что вы правы. Но у меня сейчас на руках пять случаев неадекватного поведения, которыми я должен заняться сегодня. Накопленные данные о поведении этого типа, к которому принадлежат и мои случаи, собраны на людях из нашего общества. Но как раз потому, что они так точно локализованы во времени и пространстве, я в них именно и нуждаюсь. Мой первый случай неадаптированности связан с эксгибиционизмом. Мне очень интересно знать, что на Самоа, где наши поведенческие табу не имеют силы, эксгибиционизм вряд ли может развиться у кого бы то ни было. Но между тем Джон — эксгибиционист, и подходить к нему нужно в свете других данных, связанных с эксгибиционистскими детьми в нашем обществе”. Это возражение практического работника, находящегося в гуще повседневных дел, заслуживает самого глубокого уважения. Но это уважение не распространяется на тех, кто стоит за ним, на тех, кто разрабатывает теории, служащие фундаментом педагогической стратегии и различных направлений в психологии.
Чрезвычайно важно, чтобы психологи полностью осознали возможности, заложенные в исследованиях других культур, чтобы они вступили в самый тесный контакт с современными этнологами-исследователями. Это важно потому, что этнология находится в особом положении.
Во многих науках пренебрежение каким-нибудь поколением исследователей одной из областей научных изысканий не имеет рокового значения. Область, которой пренебрегло одно поколение, может быть с равным или даже большим успехом исследована следующим поколением. Так, например, дело обстоит с экспериментами в зоопсихологии, экспериментами с белыми мышами, выращенными в лабораторных условиях. Предположительно количество белых мышей, находящихся в распоряжении исследователя в следующем поколении ученых, будет таким же большим, как и сейчас, а их быстрое размножение сделает их столь же хорошим объектом экспериментов. Но если зоопсихолог обнаружит, что эксперименты над приматами в естественных условиях очень плодотворны, и в то же самое время констатирует, что прогрессирующее вторжение цивилизации в дикую природу уменьшает их поголовье и вообще грозит их полностью уничтожить, то у него будут все основания для того, чтобы забить тревогу. У него будут все основания потребовать от других психологов и научных институтов срочно предпринять исследование приматов в диком состоянии, до того как будет слишком поздно. Но и при этом он не будет в таком же затруднительном положении, как социальный психолог, ибо от одной пары человекообразных обезьян можно снова получить дикое стадо.
Не так обстоит дело с социальной психологией. В силу того что предметом нашего исследования являются не просто человеческие существа, а человеческие существа, модифицируемые средой, чрезвычайно важно, чтобы мы располагали большим разнообразием контрольных социальных сред. Быстрое распространение западной цивилизации по планете приводит к тому, что различные общества все более и более приближаются к одному и тому же культурному типу либо же, если они слишком резко расходятся с этим господствующим типом, полностью вымирают. Хорошие тестовые полигоны исчезают с лица земли каждую неделю, так как западная цивилизация с ее христианской идеологией и индустриальной системой проникает в Японию и Китай, в бездорожные глубины Афганистана. С другой стороны, мы свидетели того, как умирают последние мориори 16 или же жители острова Лорд-Хау17, единственные представители в свое время живых культур, умирают потому, что не вынесли потрясения контактов с белыми. Конечно, было бы праздным времяпрепровождением предполагать, что стандартизация человечества зайдет настолько далеко, что она уничтожит всякие различия между локальными группами. Но вполне может быть, что улучшение техники связи и передвижения приведет к полному уничтожению сравнительно изолированных обществ. Ни одной малой группе людей никогда не будет снова дано выработать уникальную культуру, мало или вообще не контактирующую с внешним миром в течение целых столетий, как было в прошлом. Ни одному континенту не будет позволено решать свои собственные проблемы приспособления к среде без постороннего вмешательства, как решали американские аборигены проблемы выращивания кукурузы. Кумулятивная природа нашей традиции материальной культуры такова, что мы, вполне возможно, являемся свидетелями конца целой эры, которая никогда не будет повторена. Между тем на Новой Гвинее, в Индонезии, Африке, Южной Америке и в некоторых частях Азии все еще существуют группы, которые могут послужить нам драгоценным материалом для проверки всех попыток нашей науки понять человеческую природу. Социальный психолог через пятьсот лет после нас должен будет с горечью сказать: “Если бы мы могли подвергнуть этот вывод проверке, исследуя людей, воспитанных в совершенно ином социальном окружении, мы бы пришли к иным результатам. Но у нас нет обществ, где можно было бы изучить эту проблему, мы не можем, даже если бы мы этого захотели, создать пробное общество, экспериментально воспроизвести те нужные нам контрастные условия. Наши руки связаны”. Но мы-то уж никак не находимся в таком невыгодном положении. Различные общества с контрастными характеристиками ждут исследователей. У нас растет число этнологов, вооруженных необходимыми методами для их исследования. Успех любого такого начинания зависит от сотрудничества психолога и этнолога. Если мы хотим в полной мере использовать подготовку этнолога, ему следует дать возможность проводить большую часть своего времени, по крайней мере в молодости, в поле, собирая с максимально возможной скоростью быстро исчезающие драгоценные свидетельства адаптируемости человека, заложенных в нем возможностей. Психолог же в лаборатории и библиотеке должен ставить проблемы, для решения которых будет важным вклад этнолога.
Взгляд исследователя человеческого общества сегодня безнадежно обращен назад, к истокам культуры, при этом он понимает, что такие проблемы, как происхождение языка, никогда не могут быть решены, что здесь одна догадка столь же правомерна, как и другая, ибо все они принадлежат области спекуляций. Человек любознательный переживает это как нашу явную ограниченность, но не считает, что за это следовало бы бранить наших предшественников — изобретателей каменного века. Мы исходим из неопровержимого положения, что они не могли фиксировать результаты тех важных и интересных экспериментов в речи, которые отделили первых людей от их менее совершенных прародителей. Но у нас нет такого алиби. В наши дни существуют социальные эксперименты, которые нам нужно только изучить и сохранить. У нас есть лаборатории для исследований, которых не будет у наших потомков. Только совместными усилиями психолога, психиатра, генетика можно поставить проблемы, для которых эти общества предоставят в наше распоряжение лабораторные методы их решения. Без стимуляции психолога работа этнолога куда менее ценна, чем она могла бы быть. Если психолог учтет этнологические данные, если он настолько познакомится с этнологическим материалом, чтобы понять заложенные в нем возможности, если он будет разрабатывать свои теории, обращая должное внимание на влияние культурной среды, то задача этнолога упростится до чрезвычайности. Он не желает ограничиваться критической деятельностью, подрывая теории, сформулированные на материале нашего общества и обнаруживающие свою несостоятельность при проверке на другом обществе. У него нет ни времени, ни должной подготовки, позволяющих уединиться в библиотеке и лаборатории, для того чтобы самому разработать новую психологическую теорию. Кроме того, он не может это сделать, не изменяя своей науке. Первая обязанность этнолога — использовать свою подготовку для регистрации данных о примитивных обществах, до того как они исчезнут. Полевая работа трудна и требовательна. Этнолог должен заниматься полевой работой в молодости, а теоретизировать — лишь после того, как его способность активно работать уменьшится. Психолог же должен предлагать гипотезы для исследования. Многие экспедиции, имеющие громадную научную ценность, потому что они увеличивают наши знания об обществе и его влиянии на человеческое поведение, представляют собой одни лишь исторические изыскания. Их ценность удвоилась бы, если бы в них одновременно ставились и решались психологические проблемы.
Я описываю в моей книге один из типов условий, существующих в примитивном обществе,
и высказываю некоторые предположения об их влиянии на проблемы воспитания и
формирования личности. Я значительно больше стремлюсь к тому, чтобы продуктивные
мыслители из других областей знания проанализировали этот материал с точки зрения
его применимости для решения их проблем, чем к тому, чтобы они согласились с
какими-то моими конкретными выводами. Социальная психология все еще в пеленках.
И очень важно, чтобы любая возможность исследования ее проблем, в особенности
возможность преходящая, использовалась в полной мере.
Продолжение
|